В Ясной Поляне
Отрезанный от России не зависящими от меня обстоятельствами, я восемь лет не видался со Львом Николаевичем. Я с некоторым страхом ехал к нему, зная о перенесенных им за это время болезнях; я ожидал увидеть дряхлого согбенного старика и, к моей большой радости, я нашел его бодрым, здоровым, веселым, полным жизненной энергии, не той энергии, которая требует для удовлетворения себя большой суеты, а той, которая выражается в непрестанном труде мысли, в постоянной отзывчивости на все серьезные явления жизни. Эта высшая, духовная, жизненная энергия, выражаясь в неутомимой деятельности, вместе с тем служит ему критерием для оценки явлении жизни, из которой он, подобно магниту, выбирающему железные опилки из кучи песка, выбирает то, что притягивает к себе его в высшей степени развитая духовная личность. Избегая суетливых разговоров о повседневных явлениях жизни, он не читает газет. "Чтение газет", - говорит Л. Н., - это курение табака, затемняющее, одурманивающее сознание, засоряющее мозги". Но в зале его гостеприимного дома собирается кружок людей, вокруг кого-нибудь, только что приехавшего, завязывается оживленный обмен мыслей, слышатся возгласы "Порт-Артур", "земцы", "конституция", "земельный вопрос" и т. д. И Л. Н-ч незаметно подходит, подсаживается к говорящим, и те умолкают, чтобы услышать его веское слово, и он вступает в спор, волнуется, вскакивает и со словами "опять накурился чужих папирос" быстро уходит в свой кабинет, чтобы снова предаться своим размышлениям, сосредоточиться на основных вопросах человеческой жизни. Одним из поводов, заставлявших его "закуривать чужие папиросы", было помещение в газетах его телеграммы - ответа на вопрос филадельфийской прессы и различные комментарии к ней. Он снисходительно улыбнулся, когда ему показали сочувственную цитату "Московских ведомостей", показав этой улыбкой, что "комментарии излишни". Он выразил живейшую радость, узнав в статье "Нашей жизни", в которой разъяснялось, что Л. Н-ч, будучи принципиальным врагом всякого насилия, не может признавать хорошей какую бы то ни было государственную власть; когда же он сам обращается к власти, то требует от нее только свободы. И во всех близких ко Льву Николаевичу людях статья эта вызвала полное удовлетворение. Мысли Льва Николаевича, работающего в своем уединении, как нам кажется, направляются, главным образом, по трем путям: во-первых, он занят все большим и большим уяснением себе своего миросозерцания и освещением событий жизни с точки зрения этого миросозерцания; кроме того, он постоянно озабочен тем, чтобы дать людям сейчас возможно лучшую духовную пищу; так, еще недавно он закончил большую работу - "Круг чтения", сборник образцов философской и художественной литературы всех времен и народов; наконец, часто, быть может иногда помимо его желания, мысли его выливаются в художественные образы, и он их набрасывает на бумаге. Много начатых работ лежит на его литературном верстаке... но не будем заглядывать туда, это тайна. Весьма естественно, что Лев Николаевич, стоя у корня жизни, не может принять активного участия в современном общественном движении. В этом вихревом движении, образуемом многими силами, поднимается со дна много мути, затемняющей ясное видение. Надо подождать, пока вихрь уляжется, муть осядет на дно, и тогда в прозрачной тишине мы услышим голос пророка. Есть одно огромное явление, в тишине и безмолвии совершающееся, к которому Лев Николаевич никогда не бывает равнодушен - это жизнь рабочего, по преимуществу земледельческого народа. Искренняя любовь к народу всегда была одним из главных нервов жизни Льва Николаевича Толстого. И о благе народа он высказывается всегда очень определенно. Духовное благо народа - это сознательная религия, и все, что способствует развитию ее, то ведет его к этому духовному благу. Материальное благо народа есть земля. И все, что ведет к решению вновь назревшего земельного вопроса, то ведет к материальному благу народа. Земельный вопрос часто и с разных сторон обсуждался Львом Николаевичем, и как иллюстрацию этого обсуждения он недавно получил сведение о слухах, ходящих в народе о том, что 40 лет тому назад начался выкуп душ. Этот выкуп кончили, и теперь надо ждать манифеста о выкупе земли... Умудренный непрестанной работой мысли, жизненным опытом и обладающий постоянным запасом художественных образов, Лев Николаевич часто говорит притчами. Так, выйдя раз из своего кабинета в столовую, где сидели его семейные и кое-кто из гостей, он сказал приблизительно так: - Я на днях записал в своем дневнике: чтобы построить здание, нужно, главным образом, три элемента; рабочую энергию, т. е. стремление к созиданию, пригодный материал и цемент, его связывающий. Так и для постройки здания человеческой жизни. Стремление к созиданию есть, оно вложено в людей в виде общественных инстинктов. Материал - это мы сами, и чтобы быть пригодным материалом, отесанным камнем - необходимо самосовершенствование. Скрепляющий цемент - это религиозное сознание необходимости единения. Пораженный ясностью этого сравнения, я захотел еще больше закончить его и попытался возразить: - Мне кажется, - сказал я, - что нужен еще четвертый элемент - это план будущего здания. Подумав немного, Лев Николаевич сказал: "да, нужен, но план этот нам неизвестен". И с этими словами он вернулся к себе. Вот какие полные жизни вопросы волнуют обитателей яснополянского дома. И эти вопросы, и решения их, не нарушая тихого, семейного мира, царствующего в этом доме, разносятся многочисленными посетителями Ясной Поляны по всему миру. Одним из событий, вызвавших большие споры и волнения, было известие о сдаче Порт-Артура. Мы уже видели в своем месте из записи дневника, что его огорчила эта весть и в этом огорчении он поймал себя на остатке чувства патриотизма. Я присутствовал при разговоре Л. Н-ча с его зятем Оболенским по этому вопросу. Лев Николаевич сказал: "В наше время это считалось бы позором и казалось бы невозможным - сдать крепость, имея запасы и 40-тысячную армию". Оболенский возражал ему с той точки зрения, что эта сдача сохранила многие жизни. Л. Н. сказал, что он говорит не с этой точки зрения, а с точки зрения человеческого достоинства в раз начатом деле. Не надо было начинать войны, не надо совсем войска. Но тот, кто взял на себя эти обязанности и ответственность, должен быть честен и разумен и доводить дело до конца. Я был тоже удивлен этой ноткой военной чести, заговорившей во Л. Н-че. Но должен прибавить, что больше того, что здесь привел, сказано не было. Я передаю это по памяти через 15 лет; быть может, не совсем точно, но смысл был тот. Я привожу этот разговор к тому, чтобы упомянуть о том, как был он эксплуатирован свояченицей Л. Н-ча, Т. А. Кузминской, присутствовавшей при этом разговоре. Через 10 л., уже во время всемирной войны, в парижской газете "Фигаро" появилась статья "Толстой и война", в которой доказывалось что Толстой - патриот и одобряет войну. При этом в статье приводилось несколько патриотических фраз из "Севастопольских рассказов", которые, как известно, были испорчены цензурой, вставившей некоторые патриотические выражения, и затем мнение его о сдаче Порт-Артура, конечно, в преувеличенно-патриотической окраске. Живя в Ясной Поляне, я много пополнил свои биографический материал для 1 тома, так как Лев Николаевич дал мне читать дневники своей молодости и разрешил сделать оттуда выписки. Конечно, я воспользовался и устной беседой с ним для разъяснения темных мест из его юной жизни. Я встретил в Ясной Поляне новый, 1905 год. Мне удалось 1-го января снять с Л. Н-ча фотографию в его кабинете. Самые глубокие мысли высказывались Л. Н-чем в простои частной беседе. Так, в разговоре с Марьей Львовной 5-го января он сказал: - Как в нашем сознании медленно и незаметно происходила перемена, и ты из ребенка стала женщиной, а я - стариком, так и в народе меняется сознание; и когда в народе должна произойти перемена, то он выкидывает всякие глупости: Манчжурия, декадентство... Теперь мы постепенно приходим к сознанию, что государство не нужно, что оно - учреждение отжившее. Для руководства общей жизнью нужно не насилие, а религиозное сознание. И по мере того, как будет развиваться религиозное сознание, будет таять государство. Таким образом, мое личное общение со Л. Н-чем снова установилось и уже не прерывалось до самой его смерти. В первых числах января я выехал в Москву и оттуда в Петербург, куда приехал 6 января. На вокзале я узнал странную весть о том, что во время салюта по случаю погружения в воду креста на дворцовой иордани один выстрел был произведен снарядом, который пролетел над головой царя и его свиты и ранил городового, стоявшего на набережной у Зимнего дворца. Этот выстрел был приписан небрежности, но он оказался началом кровавых событий, Мне пришлось быть свидетелем и гапоновской бойни 9 января. Получив заграничный паспорт, я снова поехал в Москву и Ясную, чтобы, простясь со Л. Н-чем, вернуться в Швейцарию, решив при первой возможности переехать со своей семьей снова на жительство в Россию. В Ясной, конечно, тоже было волнение, и до Л. Н-ча дошли слухи, письма и личные свидетельства обо всем происходившем в Петербурге. Нечего и говорить о том, как был возмущен Л. Н-ч всем, что творилось в Петербурге во имя какого-то блага, так плохо понятого с обеих сторон. Но все-таки Л. Н-ч не переоценивал этого события. Он знал, что в это время происходила другая, еще более ужасная бойня, русско-японская война. Я застал Льва Николаевича за писанием статьи, в которой он более пространно говорил, что сказал вкратце в той телеграмме в американские газеты, которую мы привели в предыдущей главе. Л. Н. старается показать в этой статье, что политическая, либерально-революционная агитация, дававшая себя знать в это время в России, не есть народное движение и потому не заслуживает того уважения, которое ей воздают. Л. Н. считает истинным то революционное движение, которое ставит в основу освобождение земли и неподчинение какому бы то ни было правительству. В конце статьи он приводил письмо неизвестной ему женщины о петербургских событиях, полное глубокого возмущения по поводу всего там происходившего, причем автор письма старается проникнуть в причину этих ужасных явлений и говорит так: "Я не могу определить, что тут самое страшное, кажется то, что они не понимают и что у них обыкновенные лица, несмотря на то, что через час будут убитые люди и везде на камнях кровь. Кажется, самое страшное - ощущать, что между людьми нет никакой связи, кажется - это самое ужасное. Из той же деревни, только одни в серой шинели, а другие в черном пальто, и никак не можешь понять, почему серые шутят о морозе и мирно поглядывают на идущих мимо них черных людей, когда они не только знают, что у каждого из них патронов на десять выстрелов, но знают и то, что через час-два все эти патроны будут истрачены. И черные люди смотрят на них, точно так тому и быть должно. Об этом разобщающем людей читаешь в книгах, говоришь и не чувствуешь, как это страшно, а когда все это вокруг тебя и, как эти дни, на время все другое перестало существовать, а есть только это одно: серые шинели, черные пальто и нарядные шубы и все они заняты одним, но все по-разному, хотя никто из них не знает, почему одни стреляют, другие падают, третьи смотрят". И Л. Н-ч заканчивает статью такими словами: "Да, все дело в том, что есть что-то, что разобщает людей, и что нет связи между людьми. Все дело в том, чтобы устранить то, что разобщает людей, и поставить на это место то, что соединяет их. Разобщает же людей всякая внешняя, насильственная форма правления; соединяет же их одно - отношение к Богу и стремление к Нему, потому что Бог один для всех и отношение всех людей к Богу одно и то же. Хотят или не хотят признавать этого люди, перед всеми нами стоит один и тот же идеал высшего совершенствования, и только стремление к нему уничтожает разобщение и приближает нас друг к другу". Ко Льву Николаевичу стекались в Ясную друзья и корреспонденты, русские и иностранные, желающие услышать от него веское, авторитетное слово о происходящих событиях. Так, 19 января приезжали к нему два ирландца, Девит и Меконна; они явились ко Льву Николаевичу как представители 10 американских газет. Оба они сочувственно относились ко Льву Николаевичу и внимательно записывали все, что он им говорил. Вернувшись в Тулу, они послали в американские газеты по телеграмме, из которых каждая стоила 600 рублей. После них приехал Вильямс, родом из Новой Зеландии, корреспондент английской газеты "Манчестер гардиан". Этот замечательный человек знал 24 языка, древних и новых, восточных и западных, и говорил со Львом Николаевичем по-русски. А жизнь шла и развивалась в народе своеобразным путем. И Л. Н-ч записывает в своем дневнике проявления этой новой жизни, которые доходят до него с разных концов мира, как к единому духовному центру; вот что он пишет в январе этого года: "Утром нынче было через Ледерле письмо от двух отказавшихся от службы матросов: они в Кронштадте, в тюрьме. Хочу сейчас написать им и их начальнику. Поискал в календаре имя начальника - не нашел. Раздумал писать. Утром был от Накашидзе милый человек Кипиани, который рассказал чудеса о том, что делается на Кавказе, в Гурии, Имеретии, Мингрелии, Кахетии. Народ решил быть свободным от правительства и устроиться самому. Душан записал. Надо будет изложить это великое дело". Движение это в Гурии выразилось в следующих фактах: притесняемые помещиками, отбиравшими у них 2/3 урожая, крестьяне отказались арендовать помещичьи земли, так что эти земли пустовали около 2-х лет. Кроме того, гурийцы решили вести нравственный образ жизни - не воровать, не грабить и не лгать. В случае возникновения каких-либо споров и недоразумений - не обращаться к властям, а решать дела между собою. Все общественные дела решать всеобщими сходками (на них собиралось до 5.000 человек), Детей воспитывать в отвращении к убийству. Заботиться об их образовании. Подати платить аккуратно. Вести простую жизнь по своей совести. Сначала к этому было прибавлено "и по Христу", но для того, чтобы не закрыть путь присоединения к этому движению магометанам, которых много среди гурийцев, отменили эту прибавку "по Христу" и оставили только формулу "по совести". Вот об этом-то и рассказал приехавший ко Льву Николаевичу Кипиани, посланный другом Л. Н. Ильей Петровичем Накашидзе. Лев Николаевич ответил ему следующим письмом: "...Сведения, которые Кипиани сообщил, по моему мнению, огромной важности, и непременно надо познакомить людей с тем огромной важности событием, которое происходит в Гурии. Хотя и знаю, что гурийцы не имеют понятия о моем существовании, мне все-таки очень хочется передать им выражение тех чувств и мыслей, которые вызывает во мне их удивительная деятельность. Если вы можете и найдете это удобным, передайте им, что вот есть такой старик, который двадцать лет только о том думает и пишет, что все беды людские - от того, что люди, ждут себе помощи и устройства жизни от других, от властей, а когда видят, что от власти им нет помощи и порядка, то начинают осуждать властителей, бороться против них. А что не надо ни того, ни другого: ни ждать помощи и порядка от властей, ни сердиться на них и воевать с ними. А надо одно: то самое, что делают они, гурийцы, а именно: устраивать свою жизнь так, чтобы не нуждаться в властях, надо делать опять то же, что они делают: жить по совести, по Христу - короче - по Божьи. Если можно, то передайте им, какую великую радость испытал этот старик, когда узнал, что то, о чем он думал и писал столько лет, и чего ученые и считающие себя мудрыми не понимают и не понимали, - что это самое сами для себя, своим умом и своей совестью решили тысячи людей, и не только решили, но и произвели в дело и ведут это дело так твердо и хорошо, что соседние люди пристают к ним. Скажите им, что дело это такое важное и хорошее, что надо все силы употребить (духовные силы: кротость, рассудительность, терпение) для того, чтобы довести его до конца, чтобы быть примером для ближних и дальних людей и послужить установлению Царства Божия не силою и обманом, а разумом и любовью. Скажите им, что не я один, но много и много людей радуются на них, готовы всячески, если возможно и нужно, послужить им и что все мы уверены, что, начав такое великое дело и так много уже сделав для него, они не оставят его и будут вести его все так же, показывая пример людям. Скажите им, что старик, человек этот, думает, что главные их силы должны быть направлены к тому, чтобы, как они сами говорят, жить по Христу, по совести, исполняя один и тот же закон и для христиан, и для магометан, и для всех людей мира. Закон этот в том, чтобы любить всякого человека и делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали. Если они будут так жить, по Божьи, то никто им ничего не сделает. Если они будут с Богом, Бог будет с ними, и никто не будет в силах помешать им". Политические разговоры, весьма распространенные в это время, утомляли Л. Н-ча, и он записывает в дневнике такую характерную мысль: "Слушал политические рассуждения, споры, осуждения и вышел в другую комнату, где с гитарой пели и смеялись. И я ясно почувствовал святость веселья. Веселье, радость - это одно из исполнений воли Бога". В это время у Льва Николаевича возникают новые мысли философского направления, и он набрасывал их в дневнике: Записано: "я делаю то, что есть". Это значит то, что жизнь - не только моя вся от рождения до смерти, т. е. я, какой я стал во всю жизнь, но и жизнь всего мира, все это есть, но мне не видно по моей ограниченности; это открывается мне по мере моего движения в жизни. Это есть, а я делаю это; в этом жизнь". Эта же мысль, более развитая, записана у него через несколько дней: "Все, что движется, мне представляется движущимся, в сущности же, уже есть и всегда было и будет то, к чему, по направлению чего движется что-либо. Вся моя жизнь от рождения до смерти, несмотря на то, что я могу находиться в начале или в середине ее, уже есть; а то, что будет, так же несомненно есть, как и то, что было. Так же есть и все то, что будет с человеческим обществом, с планетой Земля, с солнечной системой; я только не могу видеть всего, потому что я отделен от Всего. Я вижу только то, что открывается мне по мере моих сил; я живу и, переходя от одного состояния в другое, вижу (так сказать) внутренность жизни. И кроме того, главное - имею радость творчества жизни. То, что все, что составляет мою жизнь, уже есть и вместе с тем я творю эту жизнь, - не заключает в себе противоречия. Все это есть для высшего разума, но для меня этого нет, и я имею великую радость - творить жизнь в пределах, из которых не могу выйти. Если допустить Бога (что совершенно необходимо для рассуждений в этой области), то Бог творит жизнь нами, то есть отделенными частями своей сущности". Эта мысль о существовании в настоящем всего того, что развертывается во времени, занимала не одного Льва Николаевича; в Западной Европе в этом направлении уже работали Эйнштейн, Ленорман и др. Продолжавшиеся военные действия волновали Льва Николаевича, и он с напряженным вниманием следил за борьбой этих двух миров. И в дневнике его мы находим интересные мысли по этому поводу: "Вчера получилось известие о разгроме русского флота. Известие это почему-то особенно сильно поразило меня. Мне стало ясно, что это не могло и не может быть иначе. Хоть и плохие мы христиане, но скрыть невозможно несовместимость христианского исповедания с войной. Последнее время (разумея лет тридцать назад) это противоречие стало все более и более сознаваться. И потому в войне с народом нехристианским, для которого высший идеал - отечество и геройство войны, христианские народы должны быть побеждены. Если до сих пор христианские народы побеждали некультурные народы, то это происходило только от преимуществ технических, военных усовершенствований христианских народов (Китай, Индия, африканские народы, хивинцы и среднеазиатские); но при равной технике христианские народы неизбежно должны быть побеждены нехристианскими, как это произошло в войне России с Японией. Япония в несколько десятков лет не только сравнялась с европейскими и азиатскими народами, но превзошла их в технических усовершенствованиях. Этот успех японцев в технике не только войны, но и всех материальных усовершенствовании ясно показал, как дешевы эти технические усовершенствования - то, что называется культурой. Перенять их и даже дальше придумать - ничего не стоит. Дорога, важна и трудна - добрая жизнь, чистота, братство, любовь, - то самое, чему учит христианство и чем мы пренебрегли. Это нам урок. Я не говорю это для того, чтобы утешить себя в том, что японцы победили нас. Стыд и позор остаются те же. Но только они не в том, что мы побиты японцами, а в том, что мы взялись делать дело, которое не умеем делать хорошо и которое само по себе дурно". Вопрос этот сильно занимал Л. Н-ча; он несколько раз возвращается к нему и задумывает писать статью под названием "Силоамская башня", прилагая к современным событиям известную притчу Христа о Силоамской башне, при падении которой погибло много народу. Эта притча кончается словами: "если не покаетесь, то все так же погибнете". И вот, намекая на эту притчу, он записывал в дневнике: "18 июня. (К "Силоамской башне"). Это - разгром не русского войска и флота, не русского государства, но разгром всей лжехристианской цивилизации. Чувствую, сознаю и понимаю это с величайшей ясностью. Как бы хорошо было суметь ясно и сильно выразить это. Разгром этот начался давно: в борьбе успеха так называемой научной и художественной деятельности, в которой евреи, нехристиане, побили всех христиан во всех государствах и вызвали к себе всеобщую зависть и ненависть. Теперь это самое сделали в военном деле, в деле грубой силы японцы, показав самым очевидным образом то, к чему не должны стремиться христиане, в чем они никогда не успеют, в чем всегда будут побеждены нехристианами: в праздном знании, в том, что называется наукой, в доставляющих удовольствие забавах, "pflichtloser Genuss", и в средствах насилия. История совершает обучение христиан отрицательным путем: показывает им, чего они не должны делать, на что не должны устремлять свои силы". И еще в один из следующих дней он записывает так: "(К "Силоамской башне"). Изменение государственного устройства может произойти только тогда, когда установится новая центральная власть, или когда люди местами сложатся в такие соединения, при которых правительственная власть будет не нужна. А вне этих двух положений могут быть бунты, но никак не перемена устройства". И вот, осудив Японию как государство, Л. Н-ч вступает в живое общение с японцами, которые приветствуют его как учителя жизни. Один из них, редактор социалистического журнала, написал Л. Н-чу сочувственное письмо и получил такой ответ: "Дорогой друг Изо Абе. Мне доставило величайшую радость получение вашего письма и газеты с английскою заметкою. От души благодарю вас за них. Хотя я и никогда не сомневался в том, что в Японии имеется немало благоразумных, нравственных и религиозных людей, которые питают отвращение к настоящей войне, тем не менее я был очень рад получить подтверждение этого мнения. Мне доставляет величайшее удовольствие, что в Японии у меня есть товарищи и сотрудники, с которыми я могу вступить в дружеское общение". Далее Л. Н-ч указывает японцу, что социалистическое учение, распространяющееся в Японии, не удовлетворяет его, и он рекомендует религиозно-нравственную основу жизни, определяющую совершенствование каждой отдельной личности, из которых состоит все человечество. Отрицание власти с нравственной точки зрения, как известно, составляло существенную часть мировоззрения Л. Н-ча. И он с радостью приветствует тех авторов, которые стараются обосновать это отрицание новыми, например, историческими доводами. Такую радость доставила ему брошюра Хомякова, сына известного писателя-славянофила. В этой брошюре была особенно ярко выражена мысль, которую он комментирует в дневнике: "30 марта. Как правы славянофилы, говоря, что русский народ избегает власти, удаляется от нее. Он готов предоставлять ее скорее дурным людям, чем самому замараться ею. Я думаю, что если это так, то он прав. Все лучше, чем быть вынужденным употреблять насилие. Положение человека под властью тирана гораздо более содействует нравственной жизни, чем положение избирателя, участника власти. Это сознание свойственно не только славянам, но всем людям. Я думаю, что возможность деспотизма основана на этом. Думаю тоже, что своему участию в правительстве надо приписать безнравственность, индифферентность европейцев и американцев в конституционных государствах". В этом же направлении Л. Н-ч отвечает одному из своих корреспондентов того времени. В марте Л. Н-ч получил интересное письмо от одного крестьянина, служившего лакеем в Петербурге. Из первых строк ответного письма Л. Н-ча видно, о чем спрашивал его крестьянин, и потому мы приводим здесь начало этого письмо. Л. Н-ч писал так: "Вы спрашиваете: долго ли еще будут многомиллионные серые сермяги тащить перекувыркнутую телегу? Вы пишете: двадцатый век идет и время тяжкое настало, льется кровь и пот обездоленных, обессиленных русских людей. Не будет отцов, братьев, мужей, а будет множество калек, а перекувыркнутая телега стоит на одном месте. Вы пишете: долго ли нам еще тащить ее и петь "Дубинушку": ах, идет, сама пойдет, да у-у. Вы спрашиваете моего совета, как многострадальным и долготерпеливым зипунам дотащить перекувыркнутую телегу до назначенного места, и как народу избавиться от бесполезных трудов". Л. Н-ч указывает автору письма, что он ответил на эти вопросы в целом ряде статей: "Единственное средство", "Неужели так надо?", "Где выход?", "К рабочему народу", "Одумайтесь!". И снова излагает ему сущность своего ответа на поставленные вопросы. Основной ответ Л. Н-ча заключается в том, что не надо думать о том, чтобы поставить телегу как следует (процесс внешних реформ), а стараться выпрячь себя из нее, не везти ее. А для этого одно средство - жить по Божьи. И Лев Николаевич излагает пять заповедей Нагорной проповеди: "не гневись, не блуди, не клянись, не мсти и не воюй". "Только бы помнили люди, - продолжает он свои рассуждения, - главный закон Христов: поступай с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобой, и всем хорошо будет. Люди жалуются, что им дурно жить от богачей и начальства, что они разоряют и убивают их. Да кто же им велит дурно жить? Как вошь и всякая нечисть нападает на больное тело, так и всякие богачи и начальство разводятся на дурной жизни рабочих людей. Живите хорошо - и вся эта нечисть сама собой пропадет". И он ставит в пример сектантов, отказывающихся повиноваться властям, указывает на гурийское движение. И заключает так: "И потому мой совет - о телеге не думать; кому она нужна, те и пускай ее переворачивают и везут ее; а вам всеми силами, каждому добиваться своей хорошей жизни, самому жить так, как сказано в Евангелии. А будут люди жить по Евангелию, и жизнь их будет хорошая". В конце письма Л. Н-ч добавляет, что ввиду того, что с подобными вопросами к нему обращаются многие, он посылает это письмо в печать. Русское революционное движение того времени также дает ему повод высказать целый ряд оригинальных мыслей: "Токвиль говорит, - записывает Л. Н-ч, - что большая революция произошла именно во Франции, а не в другом месте, именно потому, что везде положение народа было хуже, задавленное, чем во Франции: "en detruisant en partie les institutions du moyen age, en avait rendu cent fois plus odieux, ce qui en restait" (*). (* Разрушая отчасти средневековые учреждения, сделали то, что оставшееся от них стало в сто раз хуже. *) Это верно. И по той же причине новая, следующая революция освобождения земли должна произойти в России, так как везде положение народа по отношению к земле хуже, чем в России". Как французы были призваны в 1790 году к тому, чтобы обновить мир, так к тому же призваны русские в 1905 году". "30 июля. Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра. Русская революция должна разрушить существующий порядок, но не насилием, а пассивным неповиновением. Недоразумение деятелей теперешней русской революции в том, что они хотят учредить для русского народа новую форму правления; русский же народ дошел до сознания того, что ему не нужно никакого". "19 сент. Все революции - это только видимые проявления (скачки, подъемы на ступени) осуществления высшего, одного для всех закона". "23 окт. Революция в полном разгаре. Убивают с обеих сторон. Выступил новый неожиданный и отсутствующий в прежних европейских революциях элемент "черной сотни", "патриотов"; в сущности, людей, грубо, неправильно, противоречиво представляющих народ, его требование не употреблять насилие. Противоречие в том, как и всегда, что люди насилием хотят прекратить, обуздать насилие. Вообще легкомыслие людей, творящих эту революцию, удивительно и отвратительно: ребячество без детской невинности. Я себе и всем говорю, что главное дело теперь каждого человека - смотреть за собой, строго относиться к каждому поступку, не участвовать в борьбе. А возможно это только человеку, относящемуся религиозно к своей жизни. Только с религиозной точки зрения можно быть свободным от участия, даже сочувствия той или другой стороне и содействовать одному умиротворению тех и других. Теперь, во время революции, ясно обозначались три сорта людей со своими качествами и недостатками: 1) консерваторы, люди, желающие спокойствия и продолжения приятной им жизни и не желающие никаких перемен. Недостаток этих людей - эгоизм, качество - скромность, смирение. Вторые - революционеры - хотят изменения и берут на себя дерзость решать, какое нужно изменение, и не боящиеся насилия для приведения своих намерений в исполнение, а также и своих лишений и страдании. Недостаток этих людей - дерзость и жестокость, качество - энергия и готовность пострадать для достижения цели, которая представляется им благом. Третьи - либералы - не имеют ни смирения консерваторов, ни готовности жертвы революционеров, а имеют эгоизм, желание спокойствия первых и самоуверенность вторых". Конечно, такой взгляд на революционное движение возможен был у человека, не признающего государства, а стало быть и отчества. И вот, продолжая нить своих мыслей, Л. Н-ч записывает так: "И какая кому польза духовная или телесная от того, что есть Россия, Британия, Франция... Материальные величайшие бедствия: подати, войны, рабство; в духовном отношении: гордость, тщеславие, жестокость, разъединение и солидарность с насилием. Много было жестоких и губительных суеверий: и человеческие жертвы, и инквизиция, и костры, но не было более жестокого и губительного, как суеверие отечества - государства. Есть связь одного языка, одних обычаев, как например, связь русских с русскими, где бы они ни были, в Америке, Турции, Галиции, и англосаксов с англосаксами в Америке, в Англии, Австралии; и есть связь, соединяющая людей, живущих на общей земле: сельская община, или даже собрание общин, управляемых свободно установленными правилами жителей; но ни та, ни другая связь не имеет ничего общего с насильственной связью государства, требующего при рождении человека его повиновения законам государства. В этом ужасное суеверие. Суеверие в том, что людей уверяют, и люди сами уверяются, что искусственно составленное и удерживаемое насилием соединение есть необходимое условие существования людей, тогда как это соединение есть только насилие, выгодное тем, кто совершает его". Но вот попадаются в дневнике и мысли чисто личного характера, не менее интересные: "6 июня. Пропасть народу, все нарядные, едят, пьют, требуют. Слуги бегают, исполняют. И мне все мучительнее и мучительнее, труднее и труднее участвовать и не осуждать. Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это или дурно. Это есть - в нем жизнь, - как рост дерева. Но сук, или силы жизни, растущие в суку, - не правы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией". "21 сентября. Во мне все пороки, и в высшей степени; и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастие, и тщеславие, и честолюбие, и гордость и злоба. Нет, злобы нет, но есть озлобление, лживость, лицемерие. Все, все есть, и в гораздо большей степени, чем у большинства людей. Одно мое спасение в том, что я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь. От этого они называют меня психологом. Как хорошо, что я бываю зол, и скуп, и гадок и знаю это про себя. Только благодаря этому я могу (к несчастью, только иногда) кротко прощать, переносить злость, глупость, гадость других". И среди этих самообличений философская мысль: "Страдаешь от того, что люди не религиозны, не понимают религиозных требований, и досадуешь на них - огорчаешься. Надо понять, что способность религиозного отношения к жизни (высшая теперь человеческая способность) не может быть передана рассуждением или каким бы то ни было духовным воздействием людям, не имеющим ее. Как нельзя научить собаку затворять дверь, или лошадей - не топтать траву, или диких людей - готовить себе жилище и пищу, пока у них не развит рассудок, так нельзя научить людей (теперь) тому, чтобы они жили, понимая все значение своей жизни, т. е. жили, руководствуясь религиозным сознанием. Люди такие только начинают вырабатываться, являются один на тысячи и являются совершенно независимо от образа жизни, материального достатка, образования, столько же и даже больше среди бедных и необразованных. Количество их постепенно увеличивается, и изменение общественного устройства зависит только от увеличения их числа". Замечательна в это время переписка Л. Н-ча с великим князем Николаем Михайловичем. Искренность Л. Н-ча подверглась испытанию, и он вышел из этого испытания победителем. Вот что он писал великому князю: "Перед самым получением вашего хорошего письма, любезный Николай Михайлович, я думал о вас, о моих отношениях с вами и хотел писать вам о том, что в наших отношениях есть что-то ненатуральное и не лучше ли нам прекратить их. Вы - великий князь, богач, близкий родственник государя, я - человек, отрицающий и осуждающий весь существующий порядок и власть и прямо заявляющий об этом. И что-то есть для меня в отношениях с вами неловкое от этого противоречия, которое мы как будто умышленно обходим. Спешу прибавить, что вы всегда были особенно любезны ко мне, и что я только могу быть благодарен вам. Но все-таки что-то ненатуральное, а мне на старости лет особенно тяжело быть непростым. Итак, позвольте мне поблагодарить вас за вашу доброту ко мне и на прощанье дружески пожать вашу руку". Николай Михайлович понял затруднение Льва Николаевича и ответил ему добрым письмом, на которое получил следующее от Льва Николаевича: "Получил ваше письмо, любезный Николай Михайлович, - именно "любезный", в том смысле, что вы вызываете любовь к себе. Мне очень радостно было узнать из вашего хорошего письма, что вы меня вполне поняли и удержали ко мне добрые чувства. Я не забываю того, что vous avez beau etre grand Duc (*), вы человек, и для меня важнее всего быть со всеми людьми в добрых, любящих отношениях, и мне радостно оставаться в таких с вами, хотя бы и при прекращении общения. (* Как вы ни прикидывайтесь князем. *) Очень, очень благодарен вам за ваше доброе письмо". Литературная работа Льва Николаевича в этом году шла очень интенсивно. По записям его дневника можно проследить как эту работу, так и другие, мелкие факты его жизни. "3 апреля. Был нездоров сердцем. Все проще и проще, естественнее и естественнее смерть. Несмотря на нездоровье, кое-что сделал, именно к "Сети веры" (и недурно) и выборки из "Сети веры" и предисловие к "Учению 12 апостолов". Хуже, не годится. И письмо о перекувыркнутой телеге". "4 мая. За это время окончил "Великий грех". Написал рассказ на "Молитву". Казалось - хорошо, и умилялся во время писания, а теперь почти не нравится". "22 ноября. За это время поправлял "Божеское и человеческое" и все недоволен. Но лучше. Начал "Александра I". Отвлекся "Тремя неправдами": не вышло. Здоровье - равномерное угасание. Очень хорошо. Великое событие: Таня родила. Приехала Маша с мужем. Очень хочется писать "Александра I". Читал "Павла" и "Декабристов". Очень живо воображаю. Каждый день езжу верхом. Записать надо тоже, кажется, важное, но нет. Не знаю, как выйдет. Пропустил эти страницы и пишу". "9 декабря. За это время закончил "Божеское и человеческое". Писал "Свободы и свобода" как отдельную статью и нынче включил в "Конец века" и послал в Москву и в Англию. Вероятно, поздно. Пускай по-старому. Вчера продолжал "Александра I". Хотел писать "Воспоминания", но не осилил. Все забастовки и бунты. И чувствую больше, чем когда-нибудь, необходимость и успокоение от ухождения в себя. Как-то на днях молился богу, понимая свое положение в мире по отношению к богу, и было очень хорошо. Да, забыл: третьего дня писал "Зеленую палочку". "17 декабря. Писал немного "Александра I". Но плохо. Пробовал писать "Воспоминания" - еще хуже. Два дня совсем ничего не писал. Все нездоров желудком, и был очень сонлив умственно и даже духовно. Ничего не интересует. Такие периоды я еще не привык переносить терпеливо. В Москве продолжаются ужасные озверения. Известий нет. Поезда не ходят. Иногда думаю написать соответственное обращение "к царю и его помощникам" - к интеллигенции и народу. Но нет сильного желания, хотя знаю ясно, что сказать". Но главная работа, которую Л. Н-ч особенно ценил сам, это был "Круг чтения", который вышел в этом году в первом издании "Посредника". Лев Николаевич радовался на эту книгу и говорил, что весьма вероятно, что все сочинения его будут со временем забыты, но это останется. В течение этого лета я прожил около двух месяцев со своей семьей на деревне в Ясной Поляне. Хотя болезнь моего младшего сына очень осложняла мою жизнь, тем не менее, живя вблизи Л. Н-ча, я мог часто пользоваться его сообществом, и это дало мне много радостных незабвенных минут. ЇЧасть III. 1906-1908. Дети. "Не могу молчать". Юбилей ЇГлава 10. 1906 год. Болезнь Софьи Андреевны. Смерть Марьи Львовны Лев Николаевич начинает 1906 год интересной перепиской со своим новым другом и единомышленником В. А. Шейерманом; он получил от него письмо с приложением его открытого письма "Землевладельца". Вот это письмо: "Принадлежа к числу заурядных землевладельцев (состою и гласным), я переживаю с вами одно. Но я выхожу из этого невыносимого положения и, оглашая свой выход, быть может, помогу кому-нибудь... Дальше так жить нельзя... Мы уже дожили до края враждебных отношений с крестьянами. Для доказательства наших попираемых прав собственности осталось одно - убийство (разрешена вооруженная стража). Впрочем, это уже делают во многих местах России, продолжая называть себя последователями учения Христа. Другие, считая себя членами различных политических партий, ругают то правительство, все дело которого, главным образом, и заключается в защите их. Владельцы земель... Что вы мучаете себя и других? Ведь все сердце ваше ранено окружающей вас ненавистью и злобой... Ведь вы тоже люди, а потому имеете право на радость жизни и мир... Отчего же вы не берете эту радость, которая тут - около вас? Чего вы ожидаете? На кого и на что надеетесь вы, когда вы сами не делаете ни шагу вперед?.. Разве не смотрят на каждого из нас сотни и тысячи соседей крестьян, тоже ожидая и тоже не веря ожиданиям, а мучаясь от яда и злобы?.. Господа землевладельцы. Не пора ли?! Расскажу про себя. Не вытерпел я. Поехал в деревню, кругом которой моя земля, и обратился к крестьянам... Вот приблизительно то рассуждение, которое я высказал им: "Хотя нет в нашей местности беспорядков, но вы знаете, что делается по России, и невмоготу стало жить и вам, и мне. Вы знаете манифест нашего царя - нам объявлена гражданская свобода - значит, стали мы не только перед богом, но и здесь на земле, перед царем, одни и те же люди - и вы, крестьяне, и я, землевладелец. А раз мы равны, не должны ли мы быть товарищами, друзьями, друг другу желающими добра, а не зла? Я такой же, как и вы, одна у нас родина, и, как вы, я люблю деревню и землю, а между тем мы враждуем, интересы наши различны. Моя земля окружает вашу, и всякое мое хозяйство, моя работа на этой земле - нож в ваше сердце. Вам нет выхода, и мне нет жизни от вашей безвыходности и, следовательно, от вашей враждебности. Итак, не ясно ли, что теперь настал час, когда нам надо соединиться, совсем соединиться в одно? И вся моя земля владельческая и ваша крестьянская должна быть общая. И я, как равный вам, должен буду от всех получить свой усадебный и земельный надел, как и каждый из вас. И вот тогда лишь наши интересы будут общими, а не противоположными. Не будет больше: то мое, а то ваше, а все будет для всех "наше". Я буду ваш односельчанин, и тогда я буду равен вам, буду свободен от гнета, и вы будете свободны от гнета. Согласны ли вы, крестьяне, не только получить землю мою, но и принять меня и семью мою к себе в общество на равных с вами правах?" Вот это я сказал и сделал. О, господа владельцы. Если бы вы видели их торжествующую радость и мое бесконечное внутреннее ликование... Я верил доброму сердцу народа, но я не ожидал и не заслужил того, что я нашел... Радость, любовь и мир окружили меня. О вы, владельцы земель, вы ищете своего выхода в политических вопросах государства, зачем же не делаете сначала того, что вы можете и что у вас под руками? Разве можно стоять за народ, не ставши с ним вместе? Те из вас, которые любят людей и работу на земле - спешите скорее, мало осталось времени для вашего единственного дела. Я не говорю, что только мой выход единственный, но я говорю: станьте с народом и за него. И он объяснит вам, что ему от вас надо, и вы поймете и дадите ему это - верьте народу, что и он вас поймет, и что и вам будет тоже все, что нужно. Будьте смелы, если идете по пути веры в правду! Какое вам дело до того, что будет, если лучше вы поступить не можете! Спешите. Нет времени для колебаний. Никуда нельзя уйти теперь, хотя бы вы уехали на край света, вы останетесь и там участником убийств за право вашей собственности. Верьте истине и любви к себе и в народе - не вы, а она вас выведет отовсюду и покажет вам вашу дорогу. Бывший землевладелец 840 десятин Харьковской губернии, Старобельского уезда, села Муратова. Владимир Шейерман". Конечно, Л. Н-ч не мог не сочувствовать такому решению земельного вопроса. Шейерман просил Л. Н-ча содействия в опубликовании этого письма. Л. Н-ч послал его в газету "Новости дня" с таким письмом редактору: "Г. редактор, я получил сегодня очень замечательное и по мысли, и по содержанию письмо от неизвестного мне г. Шейермана с просьбою содействовать помещению его в газете. Г. Шейерман пишет мне, что две либеральные газеты, куда он посылал это письмо, отказались напечатать его; мне же кажется, что письмо это, кроме того, что представляет знамение времени, подобно тому, как происходило при освобождении крестьян, оно может и должно иметь самое благотворное влияние как на землевладельцев, служа им указанием на серьезную и прекрасную деятельность, представляющуюся и возможную им, так и на крестьян, показывая им, что несправедливость исключительного землевладения сознается не только последними, но и землевладельцам". Самому же Шейерману он отвечал так: "Письмо ваше прекрасно, и еще лучше ваш поступок. Дан вам бог не поддаться никаким соблазнам и удержаться в том счастливом, свойственном человеку состоянии, в котором вы писали ваше письмо. Сделаю все возможное, чтобы напечатать его и в Москве, и в Петербурге. Очень рад буду общению с вами. Вы, вероятно, молодой человек, и поступок ваш вызван порывом, в котором побудительные причины и требования совести и желание славы - любви людской. Берегитесь этого второго побуждения. Дела, вызванные этим побуждением, непрочны. Бывает то, что в добрых делах, вызванных одним этим побуждением, человек раскаивается. Это бывает ужасно жалко. Опросите себя, то же ли вы сделали бы, если бы наверно знали, что никто никогда не узнает о вашем поступке. Если то, что пишу - лишнее, простите меня". Открытое письмо было напечатано, и между автором его и Л. Н-чем завязалось общение. Развитие революционных событий заставило Л. Н-ча выступить со своим определенным словом. Он пишет замечательную статью "Правительству, революционерам и народу", раскрывая их отношения и призывая на единый, истинный путь добра и правды. Обращаясь к правительству, он дает ему такое определение: "Под правительством я разумею всех тех людей, которые, пользуясь установленной властью, могут изменить существующие законы и приводить их в исполнение. В России до сих пор были и продолжают быть такими людьми: царь и его министры и ближайшие советники". Есть только одно оправдание к существованию правительств - это благо народа. Если оно заставляет страдать народ, оно плохое правительство; и таково-то оно было тогда, когда Л. Н-ч писал эту статью. Обеспокоенное народными волнениями, оно стало робко отпускать одну за другою правительственные вожжи, чтобы потом снова натянуть их с еще большею сплою. И вот Л. Н-ч, враг всяких полумер, говорит правительству: "Спасение ваше не в думах с такими или иными выборами, и никак не в пулеметах, пушках и казнях, а в том, чтобы признать и выставить перед народом идеал справедливости, добра и истины более высокий и более осуществимый, чем те, которые выставляют ваши противники. Поставьте перед людьми такой идеал и серьезно и искренно, не для того, чтобы спасти себя, а для того, чтобы исполнить свой долг, возьметесь за осуществление его, и вы спасете не только себя, но спасете Россию от тех бедствий, которые уже наступили и еще угрожают ей". И, давая эти общие указания, он особенно останавливается на освобождении народа от земельного рабства, от земельной собственности и призывает правительство к осуществлению этого акта свободы: "Да, перед вами, правительственными людьми, теперь только два выхода: братоубийственные бойни и все ужасы революции и притом все-таки неизбежная, позорная погибель, или мирное осуществление вечного и справедливого требования всего народа и указание другим христианским народам пути и возможности уничтожения той несправедливости, от которой так долго и так жестоко страдали люди. В этом одном спасение, не только ваше, правительственных лиц, но спасение всего народа от величайших бедствий и развращения. Отжила или не отжила та форма общественного устройства, при которой вы пользуетесь властью, пока вы пользуетесь ею, употребите ее не на то, чтобы удесятерить то зло, которое уже совершено вами, и ту ненависть к вам, которую вы уже вызвали в людях, а на то, чтобы исполнить свою обязанность и сделать великое, доброе дело не только для своего народа, но и для всего человечества. Если же форма эта отжила, то пускай последний акт ее будет акт добра и правды, а не лжи и жестокости. Ведь вы все, и царь, и министры, кроме того общественного положения, которое вы занимаете, вы еще просто люди и у вас есть обязанности перед богом и перед своей совестью. Подумайте об этом". Обращаясь к революционерам, он так определил для себя эту группу людей: "Под революционерами я разумею всех тех людей, начиная от самых миролюбивых конституционалистов до самых воинственных революционеров, которые хотят заменить существующую правительственную власть иначе организованной и составленной из других лиц властью". Революционеры - это новое правительство, идущее на смену старому, и так как оно употребляет те же средства борьбы, то если оно и одержит верх, оно повторит ошибки и заблуждения старого, а не даст блага народу. Л. Н-ч обличает их в неискренности стремления к благу народа и указывает на единый путь улучшения жизни народа: "Ваша деятельность, как вы говорите, имеет целью улучшение общего положения людей, но для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди стали лучше. Это такой же трюизм, как то, что для того, чтобы согрелся сосуд воды, надо, чтобы все капли ее нагрелись. Для того же, чтобы люди становились лучше, надо, чтобы они все больше и больше обращали внимание на себя, на свою внутреннюю жизнь. Внешняя же общественная деятельность, в особенности общественная борьба, всегда отвлекает внимание людей от внутренней жизни и потому всегда, неизбежно развращая людей, понижает уровень общественной нравственности, как это происходило везде и как мы это в поразительной степени видим теперь в России. Понижение же уровня общественной нравственности делает то, что самые безнравственные части общества все больше и больше выступают наверх, и устанавливается безнравственное общественное мнение, разрешающее и даже одобряющее преступления. И устанавливается ложный круг: вызванные общественной борьбой худшие части общества с жаром отдаются соответствующей их низкому уровню нравственности общественном деятельности, деятельность же эта привлекает к себе еще худшие элементы общества". И в заключение он дает им дружеский совет: "Те сложные и трудные обстоятельства, среди которых мы живем теперь в России, требуют от вас именно теперь не статей в газеты, не речей в собраниях, не хождения по улицам с револьверами, и часто нечестного возмущения крестьян, а строгого отношения к себе, к своей жизни, которая одна в нашей власти и улучшение которой одно может улучшить общее состояние людей". Наконец, он обращается к народу и дает этому понятию такое определение: "Под народом я разумею весь русский рабочий народ, но преимущественно рабочий земледельческий народ, тот, на трудах которого держится жизнь всех остальных". Перед этим народом стоит дилемма: к какому правительству пристать, какое поддерживать, какого слушаться: старого, отживающего, или нового, революционного, идущего ему на смену, и Л. Н-ч смело заявляет свое мнение: "Не приставать ни к старому, ни к новому правительству и не участвовать в нехристианских делах ни того, ни другого". И он подчеркивает эту формулу своего политического credo. Он утверждает, что это разумнее и выгоднее даже и в том случае, если это неподчинение вызовет временные страдания. и городским рабочим, и придется в первое время пострадать за свое неповиновение как от старого, так и от нового правительства, а также и от внутренних несогласий, которые могут возникнуть между вами, то все-таки те бедствия, которые могут произойти от этих причин, ничто в сравнении с теми бедствиями и страданиями, которые вы теперь несете от правительства и которые вам придется еще перенести, если вы, повинуясь тому или другому правительству, будете вовлечены в те убийства, казни, междоусобия, которые совершаются теперь и еще долго будут совершаться борющимися правительствами, если только вы не прекратите их своим неучастием в них". И, наконец, заключает: "Из теперешних трудных обстоятельств для вас, русского рабочего народа, есть только один безгрешный и несомненный разумный выход: отказ от повиновения какой бы то ни было насильнической власти, смиренное и кроткое перенесение насилий, но не участие в них. "Претерпевый до конца спасен будет". И спасение ваше в ваших руках". Заглянем в дневник Л. Н-ча начала этого года, и мы найдем там целый ряд интересных мыслей. Так, в феврале он записывает: "Чем тверже вера в бога, тем бог все более и более удаляется. В последнем представлении он только закон. И тогда уже невозможно не верить в него. Читал нынче Канта "Religion in Grenzen der blossen Vernunft" (*). Очень хорошо, но напрасно он оправдывает, хотя и иносказательно, церковные формы. Кант не прав, говоря, что исполнение обрядов, вера в исторические предания есть фетишизм, и что это нечто совершенно противоположное - разумной вере в нравственный закон. Вера в исторические предания и в необходимость обрядов есть та же вера в закон, и нравственный закон понимается превратно. Кант прав, противополагая нравственный закон обрядовому; но я хочу сказать, что тот, кто верит в обряды и предания, все-таки верит, хотя и ошибается, признает нечто высшее, кроме животных потребностей. Так что я подразделил бы людей на три: 1) ни во что не верующих, не видящих ничего вне доступного рассудку, 2) верующих в ложные предания и 3) верующих в закон, сознанный ими в своем сердце. Чуваш, носящий за пазухой своего бога и секущий и мажущий его сметаной, все-таки выше того агностика, который не видит необходимости в понятии Бог". (* "Религия в пределах чистого разума". *) Через несколько дней мы встречаемся с мыслями из другой области, общественно-политической: "Народ, как и человек, может ставить главным условием своего блага материальное преуспеяние, и тогда благоустройство политическое для него дело первой важности; и может народ, так же, как и человек, ставить высшим условием своего блага свою духовную жизнь, и тогда материальное преуспеяние и политическое благоустройство для него не только не важно, но противно, если он должен принимать в этом политическом устройстве участие.этом политическом устройстве участие. Западные народы принадлежат к первому типу; восточные, и в том числе русский, - ко второму. Это мысль Хомяковых - отца и сына, - и мысль совершенно верная. Но если русский народ, дорожа своей духовной жизнью, которая выражалась в православии, мог довольствоваться самодержавием русских царей, охотно подчиняясь их власти, даже когда она была жестока, только бы самому быть свободным от участия в насилии власти, то это не доказывает того, чтобы такое отношение к власти - повиновение ей - должно бы было всегда продолжаться. Отношение это неизбежно должно было измениться по двум причинам: во-первых, потому, что власть в старину патриархальная и властвующая только над одним, однородным, одноязычным и одноверным народом, не ставящая себе задачей соединение в одно чуждых народностей (империализм), не заставляла людей участвовать в чуждых народу делах (защищать Россию от монголов или французов, но не душить Польшу, Финляндию или захватывать Манчжурию) и потому не требовала от народа чуждых ему и жестоких дел; и во-вторых, требования духовной жизни не остаются всегда одни и те же, а уясняются и развиваются, и христианство, прежде требовавшее только покорности властям, даже если бы власти требовали убийства, в своем уясненном состоянии потребовало от людей уже другого: неучастия в угнетении, насилиях, убийствах. Так что отношение народа к власти неизбежно изменяется с двух концов: власть становится хуже, жесточе, противнее духовному складу народа, и духовные требования народа становятся чище, выше. Это самое совершается теперь". А вот и небольшое лирическое отступление, как всегда с моральным основанием: "Ехал верхом лесом, и было так хорошо, что думал: имею ли я право так радоваться жизнью. И отвечал себе: да, имел бы право на жизнь всякий человек, если бы не было греха, не было страдании, производимых одними людьми над другими. Теперь же, когда есть грех и есть жертвы его невольные, должны быть жертвы вольные, и мы не имеем права радоваться жизнью, а должны радоваться жертвою, вольной жертвою". Из литературных работ этого времени укажем на художественный рассказ из польской жизни "За что?", над которым в это время работал Л. Н-ч, заканчивая его для "Круга чтения". Этим рассказом, по словам самого Л. Н-ча, он отдавал дань уважения и сочувствия польскому народу, подвергавшемуся в это время жестоким преследованиям русского правительства. Вместе с тем, как говорил мне Л. Н-ч, он расплачивается за свои старый грех, так как в молодости своей, под влиянием патриотической среды, в которой он жил, он позволял себе враждебные отношения к этим людям. В это время вторая дочь Л. Н-ча, Марья Львовна, жила с мужем за границей и вела с отцом деятельную переписку. В марте этого года Л. Н-ч, отвечая на одно из ее писем, писал ей: "...Советую тебе воспользоваться всем, что можешь взять от Европы. Я лично ничего не хотел бы взять, несмотря на всю чистоту и возвышенность ее. А к сожалению, вижу, что мы все капельки подбираем: партии, предвыборные агитации, блок и т. п. Отвратительно. Такой разврат, в который втягивают крестьян, развращая их. Может быть, это неизбежно, и надо и крестьянам перейти через этот разврат, для того чтобы понять всю его бесцельность и зловредность. А иногда не могу не думать, что этого не нужно. И доказательство ненужности этого вижу в том, что я, да и многие со мною, мы видим, что все эти конституции ни к чему другому не могут привести, как к тому, что другие люди будут эксплуатировать большинство, переменяться, как это происходит в Англии, Франции, Америке, везде, и все будут беспокойно стремиться, чтобы эксплуатировать друг друга, и все больше и больше будут кидать единственную разумную, нравственную земледельческую жизнь, возлагая этот серый труд на рабов в Индии, Африке, Азии и Европе, где можно. Очень чиста материально эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно. Так я иногда сомневаюсь, нужно ли русскому народу пройти через этот разврат, прийти в тот тупик, в который уже зашли западные народы. Думаю так, потому что, когда западные народы шли на этот путь, все передовые люди звали их на этот путь, теперь же не я один, а мы многие видим, что это погибель. И, остерегая народ от этого пути, мы не говорим, как говорили прежние противники движения: "идите назад или остановитесь", а мы говорим: "идите вперед, но только не в том направлении, в котором вы идете, потому что это направление ведет назад"; мы говорим: "идете смело вперед к освобождению от власти". Такое "освобождение от власти" постоянно совершалось людьми, отказывавшимися по религиозным убеждениям идти на военную службу. Конечно, эти люди терпели преследования от царского правительства, и Льву Николаевичу приходилось не раз выступать на защиту их перед сильными мира. Такого рода защитой является приводимое ниже письмо Л. Н-ча в газеты, написанное им в апреле этого года: "Милостивый государь, г. редактор. На днях я получил следующее напечатанное в полтавской газете воззвание с просьбою содействовать его распространению. Думаю, что вопрос, предлагаемый к обсуждению в этом воззвании, имеет, особенно в наше время, великую важность, и потому посылаю его вам с некоторыми моими по этому поводу замечаниями". В этом воззвании группа религиозных людей обращается к будущим представителям народа в Государственной думе с просьбой издать закон, освобождающий от воинской повинности или заменяющий ее другой работой тем людям, совесть которых не позволяет им участвовать в убийстве. Л. Н-ч прибавляет к воззванию свое сочувственное слово и приводит письмо, полученное им от одного из отказавшихся: "Многоуважаемый Лев Николаевич, давно собирался вам написать, но, боясь вас затруднить, постоянно останавливался писать. Но так как мой брат написал вам (брат его мне написал о том, что так как предстоит военный суд, то не могу ли я найти защитника) и вы ему сейчас же ответили, и я решился написать вам. Вы моему брату написали, что вы просили адвоката, чтобы он взял на себя труд защитить меня, если защита возможна. Очень благодарю вас за ваши услуги, но я себя считаю недостойным защиты и не могу знать, какая защита возможна надо мной, хотя я совершенно не отказываюсь, а исполняю и делаю, как раб по плоти, то, что не против Иисуса и не против моей совести, но оправдать меня никто не может, потому что я делаю против ихнего закона. Я пришел к убеждению, что война есть зло, почему и отказался взять винтовку и учиться убийству, за что полковой суд меня осудил на 2 года в дисциплинарный батальон, как за умышленное неисполнение приказания начальника. Командир полка 1 год сбавил. Мое намерение - опять отказаться взять оружие и в дисциплинарном батальоне. Но мое намерение вам писать совсем не об этом, а о другом, хочу обратиться к вам с вопросами и с просьбою, если возможно, ответить. Мне не пришлось прочесть всех ваших сочинений, почему я не мог прийти к заключению, какого именно вы убеждения о боге и о воскресении мертвых. А мне желательно узнать, какого вы убеждения о боге и веруете ли в воскресение когда-то, по преданию Евангелия, всех умерших. Не перепутано ли это в Евангелии, вместо духовно мертвых в мертвых во плоти? Прилагаю здесь свои мысли о боге, чтобы вы могли скорее узнать ход моих мыслей и короче дать ответ. Про свой поступок об отказе считаю лишним писать. Пока я нахожусь на гауптвахте, в общем помещении, до отправления в дисциплинарный батальон, а когда отправят, еще неизвестно. Внутри я очень спокоен и готов за истину умереть". И Л. Н-ч от себя добавляет: "Приложенные к письму "мысли о боге" показывают в их авторе человека, много думавшего и глубоко религиозного. И таких людей будут в дисциплинарных батальонах сечь розгами за неисполнение приказаний фельдфебеля. Да, вопрос об отказах от военной службы имеет чрезвычайно огромную важность. Можно притворяться, что не видишь противоречия между войной и христианством до тех пор, пока ничто не указывает на него, но нельзя не видеть его, когда люди своими страданиями заявляют об этом противоречии. Противоречие существует. И рано иди поздно оно должно быть разрешено. Разрешено же оно может быть только двумя путями: уничтожением обязательной военной службы или отречением от христианства. Наше правительство держится как будто второго пути: отречения от христианства посредством извращения и лжетолкования его и мучительства тех, которые исповедуют его своей жизнью. Я думаю, что путь этот и ложный, и опасный. Главная, если не единственная причина всех тех ужасов, которые мы переживаем теперь, это самое извращение и лжетолкование христианства и жестокость правительства. Самое страшное в совершающихся теперь событиях - это озверение людей. Озверение же это произошло от отречения от христианства и от жестокости правительства. И потому самое лучшее, что может сделать наше правительство как по этому, так и по всем другим поднимающимся теперь вопросам, это то, чтобы все свои силы и внимание употребить не на то, чтобы извращать или скрывать вечную христианскую истину и угрозами и насилием заставлять людей отказываться от нее, а на то, чтобы приводить свою деятельность в согласие с ней". В дневнике этого времени мы находим особенно интересные мысли по земельному вопросу: "Совершенно ясно стало в последнее время, что род земледельческой жизни не есть один из различных родов жизни, а есть жизнь (как книга - Библия), сама жизнь, единственная жизнь человеческая, при которой только возможно проявление всех высших человеческих свойств. Главная ошибка при устройстве человеческих обществ, и такая, которая устраняет возможность какого-нибудь разумного устройства жизни - та, что люди хотят устроить общество без земледельческой жизни или при таком устройстве, при котором земледельческая жизнь только одна и самая ничтожная форма жизни. Как прав Бондарев. Мир - высшее материальное благо общества людей, как высшее материальное благо личности - здоровье. Так всегда полагали люди. И мир возможен только для земледельцев. Только земледельцы кормятся прямым трудом. Горожане неизбежно кормятся друг другом. Среди них возникло государство, и возможно, и нужно. Земледельцам оно излишне и губительно". Дополнением к этому проводим мысль Л. Н-ча, записанную А. Б. Гольденвейзером в его дневнике: "Теперь момент, когда Россия, шедшая всегда позади других стран, как бы призвана стать впереди всех проведением земельной реформы. Крайние революционные элементы только и сильны поддержкой народа. Народ же, если прекратится вековая несправедливость владения землей как собственностью, несомненно, оставит их и вернется к мирной жизни". Указывая на характерные особенности русского народа, Л. Н-ч часто приводил примеры из жизни знакомых ему крестьян. Вот один из рассказов, записанных А. Б. Гольденвейзером в это же время: Л. Н-ч рассказывал про телятинского мужика, сапожника Осипа Цыганова: "Он жил с семьей, хорошо работал, и вдруг в один прекрасный день бросил работу, надел какой-то халат и пошел по миру. Про него говорили мужики, что он пошел "по древности", т. е. стал, как в старину бывали юродивые. Многие его считали помешанным. А он вовсе не был помешанным, а перед ним вдруг открылись вся ложь и неправда жизни, и он не мог больше продолжать жить так. Помню, раз он пришел ко мне. В первый раз я ему просто дал, в другой раз разговорился. Халат на нем весь расползся от ветхости продольными полосами. Я дал ему что-то и спрашиваю: - Что же, ты боишься смерти? - А нешто я от него отрекся? Когда он умирал, я был у него. Он умирал совершенно сознательно и спокойно. Когда его хотели приготовить к смерти, причастить, он отказался и сказал: - Мне ничего не нужно. Хозяин не обманет". Вот этот религиозный дух, так часто проявляющийся в простых крестьянских душах, и позволял Л. Н-чу ожидать от русского народа выполнения особой важности миссии перед всем человечеством. Этим летом я снова посетил Ясную Поляну и снова нашел бодрым, здоровым и полным энергии великого старца. В этот раз на его спокойном, строгом и в то же время добром лице можно было заметить черты какой-то заботы, напряженной думы, подавляемого беспокойства. И этот нарушенный покой часто выражался Л. Н-чем в беседах со своими многочисленными посетителями. - Ах, как ужасно, как ужасно, - говорил он раз, - в какое время мы живем. Сегодня приходил ко мне 15-летний мальчик гимназист и спрашивал у меня совета, можно ли убивать людей ради общественного блага. Один мой приятель написал очень дельную статью по современным вопросам, в которой он, между прочим, выражал сомнения в полезности практикуемой теперь меры - убивания городовых. Статья эта, несмотря на все ее достоинства, признаваемые редакцией либеральной газеты, не была принята за ее мирный дух. Сколько злобы, сколько озверения людей развивается от всей этой нелепой проповеди убийства! В людях уменьшилась любовь... Причины всех бедствий, переживаемых теперь Россией, лежат гораздо глубже, чем думают это многие современные реформаторы". Таковы были мысли Л. Н-ча за 10 лет до переворота. Заглянув снова в дневник Л. Н-ча, мы находим там новые глубокие мысли о молитве, соответствующие его тогдашнему религиозному настроению: "Молитва моя по утрам почти всегда полезна. Часто повторяя некоторые слова, не соединяю с ними чувства; но большею частью то одно, то другое из мест молитвы захватит и вызовет доброе чувство: иногда преданность воле бога, иногда любовь, иногда самоотречение, иногда прошение, неосуждение. Всегда всем советую. Иногда молюсь в неурочное время самым простым образом, говорю: "Господи помилуй", крещусь рукой, молюсь не мыслью, а одним чувством сознания своей зависимости от бога. Советовать никому не стану, но для меня это хорошо. Сейчас так вздохнул молитвенно". А вот его новые "еретические" мысли по столь излюбленному интеллигенцией вопросу о печати: "Вчера пришла поразившая меня мысль о том, что письмо, а тем более печать были главной причиной извращения истинной веры, раскрытой великими основателями религий: отношения человека к богу и вытекающих из этого отношения обязанностей. Все большие религии распространялись устно. И мне кажется, что только так и может распространяться истинная религия. И не столько устно, сколько - не письмом, не печатью, а жизнью и частью жизни - устной проповедью. Не говоря о том, что при таком распространении не может быть закрепления слов и потом лжетолкования их (как послания Павла, больше всего извратившие христианство) - при распространении жизнью и устной проверке истины - всегда в жизни проповедника, всякая ошибка в слове, выражении проходит бесследно; остается его искренность, и она только служит истинным проводником. Я как-то почти шутя сказал, что книгопечатание было самым могущественным средством распространения невежества, и это не шутка, а ужасная и печальная истина. Мы знаем, к чему ведет болтовня в жизни, болтовня языком. Такая же, худшая болтовня происходит теперь в печати. Наше общество со своими журналами, газетами, книгами, лекциями совершенно подобно ошалевшей толпе, в которой все говорят и никто не слушает. Но это я говорю о всяких самых различных предметах, которыми занята печать, от политики до стихов и драм. В деле же религии несомненно, что письмо и особенно печать препятствуют более всего правильному распространению религиозных истин и содействуют извращению и затемнению их. Предмет этот очень важный и стоит того, чтобы возвратиться к нему и еще обдумать его". В эту же осень жизнь яснополянского дома была встревожена тяжкой болезнью Софьи Андреевны. Вот как рассказывает об этом Илья Львович в своих воспоминаниях: "Очень тяжелые минуты пережил мой отец во время опасной болезни мама осенью 1906 года. Узнав о ее болезни, все мы, дети, съехались в Ясную Поляну. Мама лежала уже несколько дней в постели и страшно мучилась невозможными болями живота. Приехавший по нашему вызову профессор В. Ф. Снегирев определил распадающуюся внутреннюю опухоль и предложил сделать операцию. Для большей уверенности в своем диагнозе и для консультации он попросил вызвать из Петербурга профессора Феноменова, но болезнь мама пошла такими быстрыми шагами, что на третий день, рано утром, Снегирев разбудил всех нас и сказал, что он решил не ждать Феноменова, потому что если не сделать операцию сейчас же, то мама умрет. С этими словами он пошел и к отцу. Папа совершенно не верил в пользу операции, думая, что мама умирает, и молитвенно готовился к ее смерти. Он считал, что "приблизилась великая и торжественная минута смерти, что надо подчиниться воле Божией, и что всякое вмешательство врачей нарушает величие и торжественность великого акта смерти". Когда доктор определенно спросил его, согласен ли он на операцию, он ответил, что пускай решают сама мама и дети, а что он устраняется и ни за, ни против говорить не будет. Во время самой операции он ушел в "Чепыж" и там ходил один и молился. - Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то... нет, лучше не звоните совсем, я сам приду, - сказал он, передумав, и тихо пошел к лесу. Через полчаса, когда операция кончилась, мы с сестрой Машей бегом побежали искать папа. Он шел нам навстречу, испуганный и бледный. - Благополучно, благополучно! - закричали мы, увидав его на опушке. - Хорошо, идите, я сейчас приду, - сказал он сдавленным от волнения голосом и повернул опять в лес. После пробуждения мама от наркоза он вошел к ней и вышел из ее комнаты в подавленном и возмущенном состоянии. - Боже мой, что за ужас! Человеку умереть спокойно не дадут. Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки... и стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то. Только через несколько дней, когда здоровье матери восстановилось совсем, отец успокоился и перестал осуждать докторов за их вмешательство". Таково было мнение Ильи Львовича, но можно думать и иначе. Я был тогда в Ясной Поляне вскоре после операции. Семейные рассказывали мне, как перед самой операцией Софья Андреевна готовилась к смерти и прощалась со всем домом, начиная со Л. Н-ча и кончая последним слугой и служанкой, просила у всех прощения, и все плакали, умиленные ее высоким духовным настроением. Если бы она умерла тогда, она бы умерла святою, благословляемая всеми ее знавшими. Ее вылечили, оставили жить, и она, снова войдя в свою плоть, отравила своей болезненной жизнью последние годы жизни Льва Николаевича, пережила сама ужасные страдания и ускорила его кончину. Я полагаю, что на подобных соображениях было основано чувство протеста Л. Н-ча против операции. Вот его мысли по этому поводу из его дневника. "1 сентября. Болезнь Сони все хуже. Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать. Три сына, Сергей, Андрей и Миша, здесь и две дочери, Маша и Саша. Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле бога и настроения религиозно-торжественного - мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю бога. Я не живу и не живет весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так. И как смерть при таком взгляде - не прекращение чего-то, а полное раскрытие". "2 сентября. Нынче сделали операцию. Говорят, что удачно. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть. Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя: "Ах, так вот что". Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется позже, в свое время. Во время операции ходил в елки и устал нервами". "15 сентября. Здоровье Сони хорошо. Видимо, поправляется. Много пережито. Кончил и статью, и о земле, и начал письмо китайцу все о том же. Хочется писать совсем иначе, правдивее. Записывать много есть чего, но не буду нынче. Ездил далеко в лес по метели. Состояние не бодрое, но хорошее, доброе". "Письмо китайцу", о котором упоминает Л. Н-ч в предыдущей записи, было все же закончено и отослано, но так как оно потеряло характер личного, частного письма, то Л. Н-ч и отдал его в печать. Вот его краткое содержание: "Китайский народ, - пишет Л. Н-ч, - так много претерпевший от безнравственной, грубо эгоистической, корыстолюбивой жестокости европейских народов, до последнего времени на все совершаемые над ним насилия отвечал величественным и мудрым спокойствием, предпочтением терпения в борьбе с насилием". Но и там начинается подражание европейским народам: "Вот поэтому-то я теперь со страхом и горестью слышу и в вашей книге вижу проявление в Китае духа борьбы, желания силою дать отпор злодеяниям, совершаемым европейскими народами". И Л. Н-чу хочется направить этот великий народ на новый, свойственный ему путь: "Я думаю, что в наше время совершается великий переворот в жизни человечества, и что в этом перевороте Китай должен во главе восточных народов играть великую роль. Мне думается, что назначение восточных народов Китая, Персии, Турции, Индии, России и, может быть, Японии (если она не совсем еще увязла в сетях разврата европейской цивилизации) состоит в том, чтобы указать народам тот истинный путь к свободе, для выражения которой, как вы пишете в вашей книге, в языке нет другого слова, кроме Тао, т. е. стремление к истинной духовной свободе. В народах проявилось сознание, что власть - зло, от которого надо освободиться. И западные народы давно уже почувствовали эту необходимость и давно уже изменили свое отношение к власти одним общим всем западным народам способом: ограничением власти посредством представителей, т. е. в сущности распространением власти, перенесением ее от одного или нескольких на многих. В настоящее время, я думаю, что наступил черед и восточных народов и для Китая точно так же почувствовать весь вред деспотической власти и отыскивать средства освобождения от деспотической власти, при теперешних условиях жизни ставшей непереносимой. Но дух разложения и подражания коснулся и древнего народа. Я вижу по вашей книге и по другим известиям, что легкомысленные люди Китая, называемые партией реформ, думают, что это изменение должно состоять в том, чтобы сделать то самое, что сделали западные народы, т. е. заменить деспотическое правительство представительным, завести такое же войско, как у западных народов, такую же промышленность". И Лев Николаевич целым рядом аргументов убеждает ученого китайца не идти на обман европейской цивилизации, а искать своего пути, пути неподчинения насилию. Наконец Л. Н-ч заключает так: "Дело, предстоящее теперь, по моему мнению, не только Китаю, но и всем восточным народам, не в том только, чтобы избавиться самим от тех зол, которых они терпят от своего правительства и от чужих народов, а в том, чтобы указывать всем народам выход из того переходного положения, в котором они все находятся. И выхода другого нет и не может быть, как освобождение себя от власти человеческой и подчинение власти Божией". Другое большое, замечательное письмо он пишет французскому писателю Полю Сабатье, автору известной книги о Франциске Ассизском. Поль Сабатье является во Франции руководителем нового религиозного движения, стремящегося реабилитировать католичество, приводя его к высшей христианской, нравственной основе. Л. Н. откровенно возражает Сабатье, считая бесполезным и несовместимым соединение церковной лиги с Христовой истиной, и указывает на целый ряд симптомов, дающих надежду на разрешение этого векового конфликта между христианской религией и государством, в смысле полного освобождения религии от государственной власти. Эта переписка шла через меня, и мне пришлось передать ответ Л. Н-ча Полю Сабатье в Женеве. Он был очень тронут ответом Л. Н-ча, отнесся к нему с большим уважением, и я уверен, что на его молодых единомышленников оно имело отрезвляющее влияние. Осенние темные вечера давали возможность Л. Н-чу более отдаваться чтению, и вот он записывает в дневнике свои впечатления от прочитанного: "Читаю Гете и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал, в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед "Фаустом" (совсем плохое произведение) и Шекспиром, и, главное, с той особенной нежностью, которую приписывают разным статьям: Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Изо всех сил старался - и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да еще ложные". И опять лирическое отступление, в котором выражается его горе и радость: "Записано так после очень тяжелого настроения: уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно. Все чаще и чаще чувствую это. Ходил гулять. Чудное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа. И люди, вместо этой чудной природы с полями, лесами, водой, птицами, зверями, устраивают себе в городах другую, искусственную природу с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами... Ужасно и никак не поправишь..." Еще несколько выписок из осеннего дневника дают полную и яркую картину тогдашнего настроения Л. Н-ча со всеми волнениями, которые переживала его великая душа. "Очень много в нашем, в моем понимании смысла жизни (религии) условного, произвольного, неясного, иногда прямо неправдивого. Хотелось бы выразить смысл жизни как можно яснее, и если нет, то ничего не вносить в это определение неясного. Неясно для меня понятие бога. Я не имею никакого права говорить про бога, про всего бога, тогда как я знаю только то, что во мне есть нечто свободное, всемогущее, хотел сказать благое, но это качество не может быть приписано этому нечто, так как всемогущее и свободное и единое не может не быть благим. Это сознание я знаю и могу жить в нем, и в этом перенесении в это сознание всей своей жизни есть высшее благо человека". "Последний раз записал, что продолжаю радоваться сознанию жизни, а нынче как раз должен записать противное: ослабел духовно, главное тем, что хочу, ищу любви людей и близких, и дальних. Нынче ездил в Ясенки и привез письма, все неприятные. То, что они могли быть мне неприятны, показывает, как я сильно опустился. Две дамы-рассудительницы, неясные, путанные и прилипчивые (и к ним можно и должно было отнестись любовно, как я и решил, подумав) и потом фельетон в харьковской газете того маленького студента, который жил здесь летом. Несомненный признак упадка, потери общения с Вечным через сознание того, что мне стало больно читать его злую и глупую печатную ложь. Кроме того, физически был в дурном, мрачном настроении и долго не мог восстановить свое общение с богом". На следующий день он писал: "В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой на то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал А., что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо: это загоняет к богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать - любви) к людям. Все почти мои прежние писания прежних лет, кроме Евангелия и некоторых, мне не нравятся по своей недоброте. Не хочется давать их. Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее. Да, хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать, новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог". "Маша сильно волнует меня", - говорит в дневнике своем Л. Н-ч; это волнение было вызвано ее тяжкою болезнью, которая и унесла ее в невидимый мир. Это был замечательный человек, несомненно, по своим душевным качествам наиболее близкий Л. Н-чу. Илья Львович, брат ее, прекрасно охарактеризовал отношение дочери к отцу в своих воспоминаниях: "Когда я приехал в Ясную на другой день после ее смерти, я почувствовал какое-то повышенное, молитвенно-умиленное настроение всей семьи, и тут, может быть, в первый раз я сознал все величие и красоту смерти. Я ясно почувствовал, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло быть при ее жизни. Это же настроение я видел и у отца. Он ходил молчаливый, жалкий, напрягая все силы на борьбу со своим личным горем, но я не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы - только слова умиления. Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошел провожать. У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по прешпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой, старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся. Сестра Маша в жизни отца и в жизни всей нашей семьи имела огромное значение. Сколько раз за последние годы приходилось ее вспоминать и с грустью говорить: "Если бы Маша была жива...", "если бы не умерла Маша..." Для того, чтобы объяснить отношения Маши к отцу, мне придется вернуться далеко назад. В характере отца, - быть может, оттого, что он рос без матери, а, быть может, врожденно, - была одна отличительная и на первый взгляд странная особенность, - ему совершенно несвойственны были проявления чувства нежности. Говорю "нежность" в отличие от "сердечности". Сердечность у него была, и большая. Характерно в этом смысле его описание смерти дяди Николая Николаевича. В письме к Сергею Николаевичу, описывая последний день жизни брата, отец рассказывает, как он помогал ему раздеваться. "...И он покорился, и стал другой... всех хвалил и мне говорил: благодарствуй, мой друг". Понимаешь, что это значит в наших отношениях?" Оказывается, что на языке братьев Толстых слова "мои друг" была такая нежность, выше которой представить себе нельзя. Эти слова поразили отца даже в устах умирающего брата. Я во всю свою жизнь никогда не видал от него ни одного проявления нежности. Целовать детей он не любил и, здороваясь, делал это только по обязанности. Понятно поэтому, что и по отношению к себе он не мог вызывать нежности, и что сердечная близость у него никогда не сопровождалась никакими внешними проявлениями. Мне, например, никак не могло бы прийти в голову просто подойти к отцу и поцеловать его или погладить ему руку. Этому отчасти мешало и то, что я всегда смотрел на него снизу вверх, и его духовная мощь, его величина мешала мне в нем видеть просто человека, порой жалкого и усталого, - слабого старичка, которому так нужны были тепло и покой. Это тепло могла давать отцу только одна Маша. Бывало, подойдет, погладит его по руке, приласкает, скажет ему ласковое слово, и видишь, что ему это приятно, и он счастлив и даже сам отвечает ей тем же. Точно с ней он делался другим человеком. И почему Маша умела так сделать, и никто другой и не смел этого пробовать? У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, а у нее это выходило просто и сердечно. Я не хочу сказать, что другие близкие люди любили отца меньше, чем Маша, - нет, но ни у кого проявления этой любви не были так теплы и вместе с тем так естественны, как у нее. И вот со смертью Маши отец лишился этого единственного источника тепла, которое под старость лет становилось для него все нужнее и нужнее. Другая, еще большая ее сила - это была ее необычайно чуткая и отзывчивая совесть. Эта ее черта была для отца еще дороже ласки. Как она умела сглаживать всякие недоразумения. Как она всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания, - справедливые или несправедливые, все равно. Маша умела все и всех умиротворять". Вот как отразилось это событие в дневнике Льва Николаевича: "26 ноября. Сейчас час ночи. Скончалась Маша. Странное дело: я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своем - нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала - удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание: но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни". "29 ноября. Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче". "1 декабря. Нет-нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами, - не о ее потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте, от любви к ней". "28 декабря. Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни". Из литературных работ Л. Н-ча этого года упомянем еще о его статье "Значение русской революции". Статья эта вошла в полное собрание сочинений Л. Н-ча и распространялась отдельной брошюрой, и потому мы не станем здесь излагать ее содержание, хорошо известное читающей публике. Скажем только, что Л. Н-ч видел главное значение русской революции в возможности, которую открывала она русским людям, а за ними и всем другим - свернуть с ошибочного пути, по которому пошли западные народы, пути городской промышленной цивилизации, и вступить на новый путь - цивилизации земледельческой, мужицкой, приближения к "царству дураков". Эта возможность открыта и теперь, и сдвиг России в эту сторону несомненен. В это время, занятый составлением II тома биографии Л. Н-ча, я часто обращался к нему за разными справками, и письма носили деловой практический характер. Наконец, побуждаемый желанием душевного общения с ним, я написал ему письмо, в котором ничего не просил, а выражал свое душевное настроение. Я получил вскоре ответ и привожу его здесь для заключения этой главы и 1906 года. "Спасибо, милый друг, за бескорыстное письмецо. Я на днях поболел. Собирался совершить большую перемену. Теперь поправляюсь. Занят я "Кругом чтения" для детей и народа. Ко мне ходят крестьянские дети, и предстоящее дело представляется страшно трудным, но стараюсь. То, о чем вы поминаете, вероятно, маленькая статейка, которую я не послал, под заглавием "Верьте себе", обращенная к отрокам 14-16 лет. Как ваши занятия с несчастной молодежью? О Плотине я знаю. Выписки ваши очень хороши. Как в старости живо чувствуешь огромность предстоящей работы и краткость времени. Хорошо, что "я" не в себе одном, а то бы можно прийти в отчаяние. Целую вас. Всегда думаю о вас с любовью. Привет вашей жене". ЇГлава 11. 1907 г. Занятия с детьми. Земельный вопрос 1907 год небогат внешними фактами в жизни Л. Н-ча. Она протекала тихо и мирно в Ясной Поляне, но этот период можно отметить по той напряженной внутренней работе, которую пережил Л. Н-ч и которая, несомненно, приблизила его к вечной жизни. Дневник его за этот год очень характерен. Запись каждого дня состоит из двух частей. В первой части он дает как бы краткую историю своей жизни, внешней и внутренней, за прожитые дни и потом уже приступает к изложению по пунктам наиболее важных мыслей, пришедших ему на ум за эти дни. Те из этих начал, которые дают возможность отметить этапы в развитии души Л. Н-ча, мы дадим здесь или целиком, или в кратком изложении. Много за этот год было посетителей, много написано писем и целый ряд значительных статей. Кроме вышеуказанной внутренней работы и общения с людьми, время Л. Н-ча было занято, главным образом, двумя делами: переработкой "Круга чтения" и уроками с детьми. Можно еще отметить одно особенное явление этого времени - это ослабление памяти и вообще физических сил, о чем не раз упоминает Л. Н-ч в своем дневнике. Мы приведем ниже главнейшие эпизоды его деятельной жизни, по возможности по всем ее отделам. В начале года он записывает в своем дневнике: "Нынче думал о том, что невозможно спокойно жить с высоким о себе мнением, что первое условие спокойной и доброй жизни это то, что говорил про себя Франциск, когда его не пустят. И нынче все утро был занят этим уменьшением своего знаменателя. И, кажется, не бесполезно: живо вспомнил себе все то, что теперь осуждаю в сыновьях: игрецкую страсть, охоту, тщеславие, разврат, скупость... Главное - понять, что ты сам ниже среднего уровня по нравственности, слабости, по уму, в особенности по знаниям, ослабевающий в умственных способностях человек, и не забывай этого, и как легко будет жить. Дорожить надо оценкой бога, а не людей". Эта запись требует объяснения по двум пунктам. Выражение "что говорил Франциск, когда его не пустят" - есть намек на известный рассказ из жизни Франциска, передающий его разговор с его учеником о том, "в чем радость совершенная". На его вопрос ученик перебирает целый ряд "радостей", которые приходят ему в голову, но Франциск говорит на все - нет, совершенная радость не в том, даже не в том, чтобы христианство распространилось по всей земле. Ученик в недоумении спрашивает: "В чем же, учитель, радость совершенная?" - и Франциск отвечает, что если их, странников, измученных в пути, промокших и голодных, не пустят в ночной приют, а отгонят и обругают, и они перенесут это с любовью, то в этом будет радость совершенная. Л. Н-ч очень любил этот рассказ и часто пользовался им, чтобы выразить истинное религиозное чувство смирения. Здесь же Л. Н-ч прибегает к любимому им математическому сравнению. Он говорит об уменьшении знаменателя. По определению Л. Н-ча, достоинство человека измеряется дробью, у которой числитель есть то, чем обладает человек, а знаменатель - это то, что человек о себе думает. При одних и тех же качествах, достоинство человека тем выше, чем меньше о себе думает человек, подобно тому, как величина дроби повышается с уменьшением знаменателя. 2 февраля Л. Н-ч записывает: "читал превосходную книгу Baba-Bharaty Кришна". И затем через несколько дней: "Я, кажется, не записал о том, что написал длинное письмо Baba-Bharaty. Боюсь, что он славолюбив". В марте Л. Н-ч усердно занимается с крестьянскими детьми из Ясной Поляны. 17 марта он записывает в дневнике: "За это время был занят только с детками уроками. Что дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха. Все, что до сих пор сделано, едва ли годится. Вчера разделил на два класса. Нынче с меньшим классом обдумывал. Это время были разные посетители и хорошие письма. Вчера был Кузьмин от малеванцев. Очень радостно". Ив. Фед. Наживин, посетивший в это время Л. Н-ча, интересно рассказывает об этих уроках, на которых ему удалось присутствовать. "Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей религии, если можно так выразиться, и во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих своих занятиях он говорить без слез не мог и часто повторял: "дети приходят заниматься и я учусь с ними..." Так вот на одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне; чтобы не смущать детей, мы, я и домашний доктор Ясной Поляны Д. П. Маковицкий, сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Лев Николаевич оставил нарочно приотворенной. Поговорив о Евангелии, Лев Никол. как-то к слову начал рассказывать детям следующую легенду: "Жил в старину в пустыне один отшельник, он проводил все свое время в молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому старцу, и спросил его, что бы он мог еще сделать, чтобы заслужить перед богом. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам, которые всегда приносили пищу ему. - Поди к ним, - сказал старец, - поживи с ними денек, может быть, и научишься у них чему-нибудь... Пошел отшельник в деревню к мужикам, видит, встал со сна мужик, пробормотал "господи" и скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять только пробормотал "господи" и скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит: - Нет, нечему у них поучиться... Они и бога-то всего два раза за день вспоминают, утром да вечером... Взял тогда старец чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику: - На, - говорит, - возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни, да так, чтобы ни одной капли не пролилось... И взял отшельник чашу, и ушел, а вечером воротился. - Ну, хорошо, - сказал старец, - теперь скажи мне, сколько раз ты за день о боге вспомнил? - Ни одного... - смутившись, отвечал отшельник, - я все на чашу глядел, пролить боялся. - Ну, вот видишь... - сказал старец (тут голос Льва Николаевича стал осекаться и дрожать). - Ну, вот видишь, ты только о чаше думал и то бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, семью, да еще и нас с тобой в придачу, а и то два раза бога вспомнил". Лев Николаевич с глазами полными слез едва-едва мог договорить, растроганный, последние слова - вернее, их договорили ребятишки, маленькие мужики, принявшие легенду с чрезвычайным одушевлением". В апреле Л. Н-ч пишет в дневнике: "Не писал больше полмесяца. Жил за это время порядочно. Был сильный насморк, и теперь чувствую себя очень слабым. Детские уроки и подготовление к ним поглощает меня всего. Замечаю ослабление сил и физических, и умственных, но обратно пропорционально нравственным. Хочется многое писать, но многое уже навсегда оставил не оконченным и даже не начатым". Тогда же он пишет трогательное письмо своем сестре: "Милый друг Машенька. Часто думаю о тебе с большою нежностью, а последние дни точно голос какой все говорит мне о тебе, о том, как хочется, как хорошо бы видеть тебя, знать о тебе, иметь общение с тобой. Как твое здоровье? Про твое душевное состояние не спрашиваю, оно должно быть хорошо при твоей жизни. Помогай тебе бог приближаться к Нему. У нас все хорошо. Соня здорова, бодра, как и всегда. У нас, к нашей радости, живет Таня с милой девочкой. Муж ее на время за границей у больного сына. Очень чувствую потерю Маши, но да будет воля Его, как говорят у вас, и я от всей души говорю. Про себя, кроме незаслуженного мною хорошего, ничего сказать не могу. Что больше стареюсь, то спокойнее и радостнее становится на душе. Часто смерть становится почти желательной. Так хорошо на душе и так верится в близость того, в ком живешь и в жизни, и в смерти. Соня нынче приехала из Москвы, видела твою милейшую Варю, которую не только видеть, но про которую вспоминать всегда радостно. Поклонись от меня всем твоим монахиням. Помогай им бог спасаться. В миру теперь такая ужасная недобрая жизнь, что они благой путь избрали и ты с ними. Очень люблю тебя. Напиши много словечек о себе. Целую тебя. Брат твой и по крови, и по духу - не отвергай меня.
Лев Толстой".
Отношения между ними становились все трогательнее и задушевнее. Видно было, как они, приближаясь к богу с разных сторон, сближались между собою невольно и радостно, что и подтверждается их дальнейшим общением. Л. Н-ч в дневнике делает краткий обзор прошедших событий: "27 июня. Приехали Чертковы, прожили у нас три дня. Очень было радостно. Живет Нестеров - приятный. Был Сергеенко. Вчера были 800 детей. Душевное состояние хорошо. Только, увы, начал уже терять общение с богом, как понимал, или, вернее, чувствовал его неделю тому назад. Но кое-что, и очень важное и нужное, осталось". Дети и уроки с ними продолжают занимать его ум, и он записывает такие размышления: "Хотелось ожидаемым детям сказать вот что: вы все знаете, что был любимый ученик Иоанн. Иоанн этот долго жил, и когда очень состарился, насилу двигался и еле говорил, то всем, кого видел, говорил только все одни и те же короткие четыре слова. Он говорил: "дети, любите друг друга". Я тоже стар, и если вы ждете от меня, чтобы я что-нибудь сказал вам, то я ничего не могу сказать от себя и повторю только то, что говорил Иоанн: "дети, любите друг друга". Лучше этого ничего сказать нельзя, потому что в этих словах все, что нужно людям. Исполняй люди эти слова, только старайся люди отучаться от всего того, что противно любви: от ссор, зависти, брани, осуждения и всяких недобрых чувств к братьям - и всем бы было хорошо и радостно жить на свете. И все это не невозможно и даже не трудно, а легко. Только сделай это люди, и всем будет хорошо. И рано ли, поздно - люди придут к этому, Так давайте же сейчас каждый понемногу приучать себя к этому (Плохо очень)". Страница июльского дневника показывает нам напряженную жизнь его. Он записывает так: "Внутренние же события были самые важные: сначала такое живое сознание бога в себе и жизни божественной - любви и потому правды и радости, которых никогда прежде не испытывал. Продолжалось сильно с неделю, потом стало ослабевать, и исчезла новизна, радость сознания этого чувства, но остался, наверное остался, подъем на следующую, хоть небольшую ступеньку бессознательного, высшего против прежнего бессознательного же состояния. Началось это с того, что старался помнить при встрече с каждым человеком, что в нем бог. Потом это перешло в сознание в себе бога. И это сознание в первое время производило какое-то новое чувство тихого восторга. Теперь это прошло, и могу вызвать только воспоминание, но не сознание. Что-то будет дальше? За это время здоровье порядочно, "по грехам нашим" слишком хорошо. Оставил "Круг чтения" и по случаю заключения в тюрьму Фельтена писал брошюру "Не убий никого". Вчера, хотя и не кончил, прочел ее Ч-ву и другим. Теперь хочется написать письмо Столыпину и "Руки вверх", пришедшее мне в голову во время игры Гольденвейзера. Очень уж что-то последнее время мною занимаются, и это вредит мне. Ищу в газете своего имени. Очень, очень затемняет, скрывает жизнь. Надо бороться". И Л. Н-ч действительно борется с этим соблазном тщеславия и то подпадает ему, то побеждает его и записывает так: "Не успел оглянуться, как соблазнился, стал приписывать себе особенное значение основателя философско-религиозной школы; стал приписывать этому важность, желая, чтобы это было. Как будто это имеет какое-нибудь значение для моей жизни. Все это имеет значение не для, а против моей жизни, заглушая, извращая ее". Узнав о присуждении Фельтена к тюремному заключению за хранение и распространение его сочинений, Л. Н-ч писал ему: "Получил ваше письмо, милый Фельтен, и не скажу, что огорчен, но обессилен: боюсь за вас, выдержите ли вы, употребите ли на пользу самому себе, настоящему себе это телесное лишение и осуждение. Надо бы так, и по письму вашему вижу, что вы хотите, чтобы это было так. Держитесь, присматривайтесь, чтобы это было так, милый друг. Это тоже великое наслаждение - в этой духовной лодке быстро нестись по ветру воли Божией, т. е. все больше и больше сливаться так, чтобы не чувствовать ее, как не чувствуешь ветра, несясь с ним. Поразительна и грустна причина вашего заключения. То положение, которое Христос считал в его время уже не только признанным всеми, но таким, что он говорил только о дальнейшем, высшем, нравственном требовании - за это положение судят и казнят теперь. Хороша ваша роль. Помогай вам Бог. Целую вас". Брошюра, за которую Фельтена главным образом приговорили к тюрьме, была "Не убий", написанная Л. Н-чем по поводу убийства короля Гумберта; главная мысль ее заключалась в том, что истинное средство уничтожения власти императоров, королей и президентов заключается не в убийстве их (на их место всегда находятся другие), а в том, чтобы самим отказываться убивать по их приказанию, отказываться быть вооруженными убийцами, поддерживающими власть властителей. Фельтена, у которого брошюра была на складе, приговорили на год в тюрьму. По этому поводу, желая подтвердить свою вину, Л. Н-ч написал новую статью "Не убий никого", в которой с новой силой призывает людей к единению, основанному не на насилии, а на любви. В приведенной выше записи дневника Л. Н-ч упоминает о своем намерении писать Столыпину. Письмо Столыпину Лев Николаевич написал и послал. В этом замечательном письме Л. Н-ч говорит между прочим: "Причины тех революционных ужасов, которые происходят теперь в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них - это недовольство народа неправильным распределением земли". Сравнивая этот гнет земельной собственности с крепостным правом, Л. Н-ч говорит: "Несправедливость состоит в том, что как не может существовать право одного человека владеть другим (рабство), так не может существовать право одного какого бы то ни было человека, богатого или бедного, царя или крестьянина, владеть землею как собственностью". Как один из способов разрешить это противоречие, уничтожить несправедливость Л. Н-ч предлагает Столыпину ввести систему "единого налога" по проекту Генри Джорджа. Л. Н-ч придавал огромное значение этой реформе и, говоря о ней в письме, выражался так: "Предлагаю я вам великое по своей важности дело. Отнеситесь теперь вы, правительство, к этому земельному вопросу не с жалкими, ничего не достигающими паллиативами, а как должно, по существу вопроса, поставьте его так, что вы не задабривать хотите какое-нибудь одно сословие или делать уступки революционным требованиям, а так, что вы хотите восстановить с древнейших времен нарушенную справедливость, не думая о том, сделано ли то или не сделано еще в Европе, и вы сразу, не знаю, успокоите ли вы революцию или нет, этого никто не может знать, но наверное будет то, что одни из тех главных и законных поводов, которыми вызывается раздражение народа, будет навсегда отнят у революционеров. Советую это я вам не в виду каких-либо государственных или политических соображений, а для самого важного в мире дела - если не уничтожения, то ослабления той вражды, озлобления, нравственного зла, которые теперь революционеры, так же, как и борющееся с ними правительство, вносят в жизнь людей". К этому письму Л. Н-ч приложил книгу Генри Джорджа "Общественные задачи" и свое изложение системы единого налога. Ив. Фед. Наживин, бывший в это время в Ясной Поляне, так рассказывает о судьбе этого письма: "Летом 1907 года, когда крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Л. Н-ч не выдержал и написал тогда Столыпину письмо, в котором умолял его воспользоваться своей огромной властью, чтобы остановить ужасы, происходившие тогда в России. Первым шагом для этого, по мнению Л. Н-ча, была передача земли крестьянам на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро Л. Н-ч получил ответ через брата министра, сотрудника "Нов. вр."; этот ответ, ряд витиеватых фраз, сводился к тому, что теория Генри Джорджа неприменима. Л. Н-ч горько усмехнулся и сказал: - Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот листочек чудесной бумаги. И тут же бережно он оторвал чистую страницу от письма и спрятал; он всегда бережет каждый клочок чистой бумаги, и в этом святом отношении к труду человека во весь рост видна его любящая человеческая душа. Л. Н-ч не раз давал себе слово не обращаться с такими письмами, но не выдерживал и снова писал". В письме Л. Н-ч рекомендовал Столыпину побеседовать с С. Д. Николаевым, переводчиком и знатоком сочинений Генри Джорджа. Столыпин выразил желание познакомиться с ним, но почему-то это свидание так и не состоялось. Вот страничка из августовского дневника: "Нынче хорошо обдумал последовательность "Круга чтения". Может быть, еще изменю, но и это хорошо. Все больше и больше освобождаюсь от заботы о мнении людском. Какая это свобода, радость, сила. Помоги бог совсем освободиться. Сейчас читал газету об убийствах и грабежах с угрозой убийств. Убийства и жестокость все усиливаются и усиливаются. Как же быть? Как остановить? Запирают, ссылают на каторгу, казнят. Злодейства не уменьшаются, напротив. Что же делать? Одно и одно: самому, каждому все силы положить на то, чтобы жить по божьи, и умолять их, убийц, грабителей, жить по божьи. Они будут бить, грабить, а я с поднятыми по их приказанию кверху руками буду умолять их перестать жить дурно. "Они не послушают, будут все то же". Что же делать? Мне-то больше нечего делать. Да, надобно бы хорошенько сказать об этом". В сентябре все та же работа над "Кругом чтения" и новые тревоги для души Льва Николаевича, борьба за охрану собственности, столь ненавистную его душе. Он пишет об этом с сомнением в своем дневнике: "7 сент. Занимался только "Кругом чтения". Мало сделал видимого, но для души хорошо. Утверждаюсь, особенно в борьбе с осуждением людей. Об этом думал нынче очень важно. Запишу после. Получил тяжелое письмо от Новикова и отвечал ему. Все так же радостно общение с Ч-ым. Боюсь, что я подкуплен его пристрастием ко мне. Вчера посмотрел "свод мыслей". Хорошо бы было, если бы это было так полезно людям, как это мне кажется в минуты моего самомнения. За это время скорее хорошее, чем дурное, душевное состояние. Сейчас почувствовал связанность свою с писанием этого дневника тем, что знаю, что его прочтут Соня и Чертков. Постараюсь забыть про них. Последние два-три дня тяжелое душевное состояние, которое до нынешнего дня не мог побороть, оттого что стреляли ночью воры капусты, и С. жаловалась, и явились власти и захватили четверых крестьян, и ко мне ходят просить бабы и отцы. Они не могут допустить того, чтобы я, особенно живя здесь, не был бы хозяином, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозможным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит. Последние два дня я не мог преодолеть дурного чувства, Известие о Буланже. Надеюсь и верю, что он бежал. Сейчас был губернатор tout le tremblement. И отвратительно, и жалко. Мне было полезно тем, что утвердило в прямом сострадании к этим людям. Да, составил подлежащее исправлению объясненное подразделение "Круга чтения". Познакомился за это время с Малеванным. Очень разумный, мудрый человек". Отказы от воинской повинности становились обычным явлением. Каждый набор давал несколько отказов. И когда сведения о них доходили до Л. Н-ча, он, конечно, отвечал на них горячим сочувствием. Приводим здесь трогательное письмо его к крестьянину Иконникову, отказавшемуся в октябре этого года. Вот что писал ему Л. Н-ч. "Получил нынче ваше письмо, милый, дорогой брат Иконников... Радуюсь, радуюсь и радуюсь вашему душевному состоянию и благодарю за него бога, не за вас одних, а за всех тех людей - первый я, - которые находят и найдут еще подкрепление и утверждение своей веры в истину, в то, что жизнь истинная не в плоти, а в духе, которая так ясна в вашей жизни. Очень благодарю вас не за вашу жизнь, это дело выше всякой благодарности, а за то, что вы так правдиво и хорошо описали мне и то, что с вами было, и ваше душевное состояние. Помогай вам бог, милый брат, продолжать ту же внутреннюю духовную жизнь, в каких бы условиях вы ни были: в заключении или на свободе. Хотя не могу не желать и надеяться, что испытание ваше кончится же когда-нибудь. Постараюсь узнать подробнее, как по отношению вас могут и должны поступить те, которые властвуют над вашим телом. Любящий вас брат Лев Толстой. Нынешнее письмо ваше вызвало у меня в душе особенно живое и умиленное чувство благодарности и любви к вам. Не могу ли чем служить вам? Не лишайте меня этой радости". Царство насилия, конечно, и тогда было не в одной России. В Германии особенно страдали поляки от прусских законов, направленных против них. Генрих Сенкевич, ища защиты своим соотечественникам, решил обратиться к мощному слову Льва Николаевича. Он прислал ему свои сочинения и письмо, с просьбой сказать свое слово в защиту угнетенных. Лев Николаевич отвечал ему так: "Любезный Генрих Сенкевич, Странное обращение это вызвано желанием избежать неприятного, до враждебности холодного "милостивый государь" и столь же отдаляющего "Monsieur", а стать в письме к вам в те близкие, дружелюбные отношения, в которых себя чувствую по отношению к вам с тех пор, как прочел ваши сочинения "Семья Поланецких", "Без догмата" и др., за которые благодарю вас. Эта же причина побуждает меня писать вам на языке своем, на котором мне легче ясно и точно выразиться. То дело, о котором вы пишете, мне известно и вызвало во мне не удивление, даже не негодование, а только подтверждение той, для меня несомненной истины - как ни кажется она парадоксальной людям, подпавшим государственному гипнозу, - что существование насильнических правительств отжило свое время. В языческом мире мог быть добродетельный властитель, Марк Аврелий, но в нашем христианском мире даже правители прошлых веков, все французские Людовики и Наполеоны, все Фридрихи, Генрихи и Елизаветы, немецкие и английские, несмотря на все старания хвалителей, не могут в наше время внушать ничего, кроме отвращения... Бороться надо не с людьми, а с тем суеверием необходимости государственного насилия, которое так несовместимо с современным нравственным сознанием людей христианского мира и более всего препятствует человечеству нашего времени сделать тот шаг, к которому оно давно готово... Что же касается до потребностей того дела, о котором вы пишете, о приготовлении прусского правительства к ограблению польских землевладельцев-крестьян, то и в этом деле мне больше жалко тех людей, которые устраивают это ограбление и будут приводить его в исполнение, чем тех, кого грабят. Эти последние ont le beau role. Они и на другой земле, и в других условиях останутся тем, чем были, а жалко грабителей, жалко тех, которые принадлежат к нации, государству грабителей и чувствуют себя с ними солидарными. Я думаю, что и теперь для всякого нравственно чуткого человека не может быть сомнения в выборе: быть пруссаком, солидарным со своим правительством, или изгоняемым из своего гнезда поляком. Так вот мое мнение о том, что совершается или готовится теперь в Познани, и если не мнение о самом деле, то те мысли, которые оно вызвало во мне. Простите, если письмо мое не отвечает тому, чего вы от меня желали. Если письмо это вам не годится, бросьте его в корзину или сделайте из него то употребление, какое найдете нужным. Во всяком случае был рад вступить с вами в общение.
Любящий вас сотоварищ по писательству Лев Толстой".
Заглянем в октябрьский дневник. Л. Н-ч дает картину своей жизни: "Давно не писал. За это время был один день в тоскливом состоянии из-за стражников, которые тревожили крестьян. Тут тетя Таня и Мих. Серг. и две Танечки. Была неприятна неожиданная и неприятная брань за мое письмо о том, что у меня нет собственности. Было обидное чувство - и удивительное дело: это прямо было то самое, что мне было нужно - освобождение от славы людской. Чувствую большой шаг в этом направлении. Все чаще и чаще испытываю какой-то особенный восторг, радость существования. Да, только освободиться, как я освобождаюсь теперь, от соблазнов: гнева, блуда, богатства, отчасти сластолюбия и, главное, славы людской, и как вдруг разжигается внутренний свет. Особенно радостно. За это время работаю над детским "Кругом чтения", вводя его в подразделения большого. Работа, требующая большого напряжения, но идет порядочно". Вот то письмо Л. Н-ча, напечатанное в газетах, которое доставило ему неприятность и способствовало, как он говорит, "освобождению от тщеславия", т. е., за которое его беспощадно ругали и печатно, и письменно, и лично. "Более 20 лет назад я по некоторым личным соображениям отказался от владения собственностью. Недвижимое имущество, принадлежащее мне, я передал своим наследникам так, как будто я умер. Отказался я также от права собственности на мои сочинения, и написанное с 1881 года стало общественным достоянием. Единственные суммы, которыми я еще располагаю, это те деньги, которые я иногда получаю, преимущественно из-за границы, для пострадавших от неурожая в определенных местностях, и те небольшие суммы, которые мне представляют некоторые лица для того, чтобы я распределял их по своему усмотрению. Распределяю же я их в ближайшем округе для вдов, сирот, погорелых и т. п. Между тем такое распоряжение мое этими небольшими суммами и легкомысленные обо мне газетные корреспонденции ввели и вводят в заблуждение очень многих лиц, которые все чаще и чаще и все в больших размерах обращаются ко мне за денежной помощью. Поводы для просьб весьма разнообразные: начиная с самых легкомысленных и до самых основательных и трогательных. Самые обычные - это просьбы о денежной помощи для возможности окончить образование, т. е. получить диплом; самые трогательные - это просьбы о помощи семьям, оставшимся в бедственном положении. Не имея никакой возможности удовлетворить этим требованиям, я пробовал отвечать на них короткими письменными отказами, высказывая сожаления в невозможности исполнения просьбы, но большею частью получал на это новые письма, раздраженные и упрекающие. Пробовал не отвечать и получал опять раздраженные письма с упреками за то, что не отвечаю. Но важны не эти упреки, а то тяжелое чувство, которое должны испытывать неимущие. Ввиду этого я и считаю нужным теперь просить всех нуждающихся в денежной помощи лиц обращаться не ко мне, так как я не имею в своем распоряжении для этой цели решительно никакого имущества. Я меньше чем кто-либо из людей могу удовлетворить подобным просьбам, так как, если я действительно поступил, как я заявляю, т. е. перестал владеть собственностью, то не могу помогать деньгами обращающимся ко мне лицам; если же я обманываю людей, говоря, что отказался от собственности, а продолжаю владеть ею, то еще менее возможно ожидать помощи от такого человека". Оттого ли, что это письмо было напечатано в "Новом времени", или просто от неразумия, но оно вызвало в либеральной прессе целую кучу издевательства и брани. Появлялись статьи, носившие такие названия: "Банкротство Толстого" и пр. Мне пришлось незадолго перед этим побывать в Ясной Поляне и испытать на себе всю чарующую прелесть этой великой, спокойной старости, излучающей общее благоволение, и мне горько стало от этой газетной ругани. Я попробовал выразить свои горькие чувства в небольшой заметке, которую и привожу здесь по сохранившемуся у меня черновику: "Я только что из Ясной Поляны. Как мелки, как пошлы кажутся мне все клеветы и сплетни, расточаемые газетными лайками по адресу великого старца, когда почувствуешь близко силу души его! Как жестоки, бесстыдны кажутся злые попытки нарушить покой на склоне его многотрудной жизни! Забыли вы, мелкие, гадкие люди, те захватывающие душу восторги, которые он дал вам своими произведениями, затоптали в грязь те чистые мысли и образы, которыми он звал вас к свету из вашей повседневной житейской грязи. Но народ еще помнит его могучий голос, откликнувшийся первым на бедствие в 1873 и 1891 годах и часто в других случаях призывавший людей к дружной помощи. Не забудут крестьяне его посредничества, защиты их человеческих прав, не забудут московские босяки теплого слова его, сказанного им в год переписи. И многие, многие люди, разбросанные по всему миру, которым он открыл глаза и указал путь к свету, не могут забыть его уже потому, что они стали одно с ним, соединились в одну духовную, великую семью. Живи же мирно, великий старец, и да не смущают мудрого пути твоего эти мелкие людишки, довольные возможностью сказать свое глупое слово". Отдохнем на прекрасной странице октябрьского дневника, где с новою силой выступает пророк-обличитель: "10 октября. Говорят, говорю и я, что книгопечатание не содействовало благу людей, этого мало. Ничто, увеличивающее возможность воздействия людей друг на друга: железные дороги, телеграфы, телефоны, пароходы, пушки, все военные приспособления, взрывчатые вещества и все, что называется культурой, никак не содействовало в наше время благу людей, а напротив. Оно и не могло быть иначе среди людей, большинство которых живет безрелигиозной, безнравственной жизнью. Если большинство безнравственно, то средства воздействия, очевидно, будут содействовать только распространению безнравственности. Средства воздействия культуры могут быть благодетельны только тогда, когда большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственное. Желательно отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения. Когда же культура перегоняет, как это теперь, то - это великое бедствие. Может быть, и даже я думаю, что оно бедствие временное; что вследствие повышения культуры над нравственностью, хотя и должны быть временные страдания, отсталость нравственности вызовет страдания, вследствие которых задержится культура, ускорится движение нравственности и восстановится правильное отношение. Все занят и очень усердно детским "Кругом чтения", и хотя медленно, но подвигаюсь. Нынче думал, что сделал 3 "Круга чтения". Один, по отделам, детский, другой - такой же для взрослых, третий без отделов, но исправленный старый. И вот опять душевная борьба и падение и взлет". "26 октября. Долго, недели три, если не больше, был в низком состоянии духа. Не было больше радости жизни и тенившихся, радостных, нужных и важных (для меня) мыслей и чувств. За это время особенно дурного ничего не сделал. Все работал над "Кругом чтения". Нынче решил изменить в нем много. Дней 6 как возобновил уроки с детьми. Не особенно хорошо; хуже, чем я ожидал. Гусева арестовали. Были посетители: Новиков, Лиза. Нынче Олсуфьев, Варя, Наташа. Нынче первый день я проснулся духовно, поднялся на прежнюю ступень, может быть, даже немного выше. Нынче в постели - еще было темно - проснулся и начал думать. Так удивительно хорошо (для себя), что пришел в восхищение; но не записал, и когда пошел, стал вспоминать, уже далеко не то и не так вспомнил, как оно просияло для меня в первую минуту". Арест секретаря Л. Н-ча, Н. Н. Гусева, очень волновал Л. Н-ча. Он ездил к нему в тюрьму, говорил со становым, был у губернатора, писал письма, удостоверения и, как всегда, каялся и мучился, что за него страдают близкие ему люди. Повод к аресту Гусева был комичен. На него был донос, что он ведет антиправительственную пропаганду. У него сделали обыск и нашли русское издание брошюры "Единое на потребу", соч. Л. Н-ча. Так как в этом издании были цензурные сокращения, то Гусев достал полное заграничное издание и - вставил на полях карандашом пропущенные места. Конечно, эти места были наиболее резкими осуждениями тогдашнего правительства, и вот создалась легенда, что Гусев "ругает царя". За это пришлось ему отсидеть около месяца в тюрьме в Крапивне, пока не добились его освобождения. Ник. Ник. Гусев рассказывает в своем дневнике о том, каким страданиям подвергалась душа Льва Николаевича от враждебных ему элементов. 7-го октября Гусев записывает в дневнике: "Недавно за обедом Л. Н-ч сказал: "Почему богатым хуже, чем бедным? Потому что бедные удовлетворяют своим потребностям, а богатые - удовольствиям. Первое радостнее, чем второе". И этой радости Л. Н-ч лишен. За последнее время давно уже тяжелая ему жизнь в Ясной Поляне стала еще тяжелее. Вчера, во время своей обычной предобеденной прогулки, проезжая мимо двух мужиков, из которых один был пьян, Л. Н. услышал, как тот, который был пьян, крикнул ему: - Ваше сиятельство! Дай бог тебе поскорей околеть! - Последовало матерное ругательство. "Я, - рассказывал Л. Н., - подъехал к ним, спрашиваю: - За что ты меня, что я тебе сделал? Тот, который ругался, молчит, а другой стал говорить: "да мы ничего, мы ничего и не говорили". - Да как же, говорю, ничего не говорили, - ведь я слышал. Тогда тот, пьяный, который ругался, закричал: - Да что ты ко мне пристал! Что ты в меня, из ружья выстрелишь, что ли? Ступай ты... - опять загнул. Это озлобление некоторых местных крестьян против Л. Н-ча вызвано главным образом тем, что теперь, по вызову С. А-ны, в усадьбе живут двое стражников, которые делают разные неприятности крестьянам. Стражники были вызваны С. А-ной после какого-то странного нападения на яснополянского садовника крестьянских парней, будто бы сделавших даже несколько выстрелов из револьверов, причем несколько пуль попало в стены риги. Указанные садовником парни были арестованы и посажены на один месяц при полиции". Н. Н. Гусев прибавляет, что когда он потом был сам арестован, он виделся с одним из этих парней в Крапивенском полицейском управлении. Он уверял его, что с их стороны не было сделано ни одного выстрела, они только полезли за овощами, а стрелял садовник, который и оговорил их. Это происшествие было в начале сентября. Оно дало повод газетам напечатать сенсационные статьи под заглавием "Обстрел дома Л. Н. Толстого", в которых не было почти ни одного слова правды. Враждебные же Л. Н-чу издания напечатали по этому поводу статьи, в которых со злорадством объявляли, что вот-де проповедник непротивления, а когда дело коснулось его шкуры, сам закричал "караул" и позвал полицию. "Какую нужно иметь силу духа, - добавляет Н. Н. Гусев, - чтобы терпеливо нести этот крест всеобщего озлобления, клевет, насмешек". Эти стражники долго тревожили душу Л. Н-ча. В письме к жене от 10 ноября он говорит: "А у нас все благополучно, несмотря на стражников. Пора бы их уволить, этих двух праздных мужиков. Моего Стражника, да и всех нас настоящего Стражника не видать и не слыхать, а стережет Он нас так, что лучше нельзя". Известный писатель, художественный критик Владимир Васильевич Стасов скончался в этом году. Друзья его решили почтить его память составлением сборника, посвященного его имени. Один из этих друзей, скульптор Илья Яковлевич Гинцбург, обратился ко Льву Николаевичу - которого Стасов обожал и называл Львом Великим, причем всегда писал эти слова прописными буквами, - с просьбою принять участие в составлении сборника. Л. Н-ч так ответил на это письмо, характеризуя в нем свои отношения к этому своему другу и почитателю: "Любезный Илья Яковлевич. Чувствую свою вину перед всеми друзьями Вл. Вас. и прошу их, в особенности Дм. Вас., простить меня. Чувствую неповоротливость старости, а кроме того, я последнее время так поглощен, вероятно, последней кажущейся мне, как всегда, когда чем-нибудь сильно занят, очень важной, работой. Притом, написать о Вл. Вас. и моих отношениях к нему было бы для меня трудно вследствие того недоразумения, которое было между нами. Недоразумение это было в том, что Вл. Вас. любил и страстно ценил во мне то, что я не ценил и не мог ценить в себе, и по своей доброте прощал мне то, что я ценил и ценю в себе выше всего, чем жил и живу. Со всяким другим человеком такое недоразумение повело бы если не к враждебности, то к холодности; но милая, непосредственная, горячая и вместе детская по ясности и по простоте натура Влад. Вас. была такова, что я не мог не поддаваться его внушению и не любить его без всяких соображений о различии наших взглядов. Всегда с умилением вспоминаю наши хорошие дружеские отношения. Если найдут это письмо стоящим напечатать в сборнике, то отдайте его.
Жму вашу руку. Лев Толстой".
29 ноября Л. Н-ч подвергался большой опасности, о чем и повествует в своем дневнике: "Упал с лошади, зашиб руку: теперь проходит. За это время много было все больше и больше хороших писем. Нисколько не увлекаюсь и не желаю распространения, как бывало прежде, а просто рад, что мог и могу служить людям хоть чем-нибудь. Как странно, что вместе с добротой приходит смирение, скромность. Мне теперь не нужно, как прежде, притворяться смиренным. Как только работа в себе, так сейчас видишь, что не только гордиться, но радоваться не на что. Радуюсь только на то, что мне незаслуженно хорошо и что ближе к смерти, то все лучше и лучше". Он закончил год все над той же работой "Круга чтения", который он старался довести до возможного совершенства. ЇГлава 12. 1908 г. "Не могу молчать" Н. Н. Гусев в своем дневнике дает такую картину первого новогоднего вечера в Ясной Поляне: "Когда Л. Н-ч, уже простившись со всеми, намерен был уходить к себе, затеялся небольшой общий разговор. Мало-помалу все вышли из-за стола и окружили Л. Н-ча. Образовался круг, вроде хоровода. - Ну, запевайте, что же вы, - сказал Л. Н-ч. - Как по-о-о-мо-о-рю... - завел Андрей Львович. Все взяли друг друга за руки и обошли круг. Всех нас, людей различных общественных положений и различных взглядов на жизнь, Л. Н-ч на несколько минут объединил в одном чувстве беззаботного веселья, всегда сближающем людей". Эта картина яснополянских нравов очень характерна; мне самому не раз приходилось участвовать в проявлении чувства веселья по знаку, данному Львом Николаевичем. Это указывает на его жизнерадостность, на отсутствие в нем той мрачной, "монастырской" черты, которая так часто ведет за собой лицемерие и отталкивает искренних людей. Искренность была одно из самых дорогих свойств Л. Н-ча, и в общении с ним было легко быть искренним. Даже нельзя было быть иным. И эта жизнерадостность дивно гармонировала в нем с самою глубокою серьезностью, которою была проникнута вся его жизнь, особенно последние годы. В этот же день он записал в своем дневнике: "1 января. В первый раз с необыкновенной новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, не смерть, а освобождение от тела; так ясно стала неистребимость того, что есть истинный "я", что оно, это я, только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твердо, радостно. Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется. Неужели это новое душевное состояние - шаг вперед к освобождению? Думаю, что да, потому что сейчас позвал Ивана и что-то особенно радостное близкое почувствовал в общении с ним. Дай бог, дай бог. Как будто почувствовал освобождение того, что одно есть: любви. Ах, кабы так осталось до смерти и так бы передалось людям-братьям". По свидетельству самого Л. Н-ча, в этом году переписка его значительно усилилась, как он предполагал, в виду наступающего юбилея и его возрастающей известности. В дневнике Н. Н. Гусева есть интересный образец подобной переписки Л. Н-ча со своими корреспондентами. Вот что записывает Гусев 3 января: "Не раз слышал я от Л. Н-ча, что когда он получает письма и видит на конверте правильно и четко написанный адрес, то такие письма менее интересуют его, чем письма с безграмотным и непривычной рукой написанным адресом. Письма рабочих людей более интересны Л. Н-чу, чем письма интеллигенции. Вот одно из таких безграмотных, в высшей степени содержательных писем, полученное недавно: "Его превосходительству, Льву Николаевичу, господину Толстому. Лев Николаевич, обращаемся мы к Вам за помощью, как Вы великий и всемирный писатель, в особенности религиозный указатель, то мы и решили обратиться к Вам, Лев Николаевич, фабричные рабочие Ярцевской мануфактуры. А в особенности к Вам обращаемся, великий всемирный писатель, извините пожалуйста нас, что мы безграмотны и не образованы, темны и решили обратиться к великому учителю разрешить нам тяжелые вопросы, в особенности религии. Так как мы не знаем, откуда нам найти истинный путь к спасению, то и решили обратиться к Вам. Пожалуйста, Лев Николаевич, разрешите нам тяжелые вопросы о церковных таинствах: крещение, миропомазание, елеосвящение, брак, причащение. Мы и решили обратиться к Вам разрешить нам эти таинства, в особенности брак и крещение: просим, пожалуйста, написать нам ответ, чем иным заменить эти таинства и как их принимать в действиях. А еще обращаемся к Вам, пришлите переведенное Евангелие, а что стоимость его, то мы немедленно деньги вышлем. А еще мы тоже не можем и опять, хотя и попадается в Евангелии истина, но мы ничего решительно не поймем, то мы тоже обращаемся к Вам, скажите, как нужно молиться богу, нужно принимать какие действия или нет, пожалуйста, Лев Николаевич, разъясните нам эти тайны и пришлите ответ. А еще просим Вас прислать, если можно, какие поучительные книги, в особенности религиозные. До свиданья, Лев Николаевич. Извините нас за то, что мы невежливо обращаемся к вашему превосходительству, а потому губит наша темнота, за тем подписуемся". Как радостно бывает получать Л. Н-чу такие письма, видно из его ответа на это письмо, написанного 30 декабря: "Любезные друзья и братья, мне очень приятно было получить ваше письмо, потому что из него вижу, что вас занимают самые важные вопросы на свете, а именно - как жить, чтобы исполнить волю Того, Кто послал нас в мир. Еще будет радостнее мне, если книги, какие посылаю вам, ответят вам на ваши вопросы. Я верю в то, что высказано в этих книгах, "Христианское учение" и "Евангелие", и, стараясь жить по этому учению, чем больше живу и приближаюсь к смерти, тем больше чувствую радости и спокойствия. Брат ваш Лев Толстой". Закончим этот месяц выпиской из дневника Льва Николаевича от 31 января: "Мы, как животные, хотим делать добро тем, кто его делает нам, и зло тем, кто нам делает зло. Как разумные существа мы должны бы делать обратное. Добро нужнее всего тому, кто делает нам зло, кто зол. Добро особенно нужно тем, кто делает не нам, а кому бы то ни было зло". И дальше прибавляет: "Любить врагов, делать добро делавшим нам зло не есть подвиг, а только естественное влечение человека, понявшего сущность любви. Делать добро любящим, любить любящих не есть любовь и не дает свойственное любви особенное, единственное величайшее благо. Благо это дает только любовь к людям, делающим нам зло, вообще делающим зло". После революции 1905 года манифестом 17 октября была дана некоторая религиозная свобода, допускавшая образование и регистрацию сектантских общин. Многие из наших единомышленников считали подобную регистрацию преступным компромиссом; другие, напротив, видели в ней практическое осуществление своих общественных идеалов. К числу последних принадлежал и я с небольшим кругом сочувствовавших мне друзей. И вот мы решили написать заявление о регистрации нашей общины. Мне было предложено составить это заявление по установленной форме, что я и поспешил сделать. Трудность и ответственность такого документа состояла в том, что нужно было удовлетворить сразу краткости и ясности изложения и вместе с тем высказать те важные основы, которые раз навсегда определяли наше отношение к властям. В виду важности этого дела я решился обратиться за советом ко Льву Николаевичу. Он со свойственною ему мудростью и благостью понял огромное значение этого акта и собственноручно его редактировал. Подлинный автограф этой редакции сдан мною на хранение в Толстовский музей в Петрограде, здесь же я привожу копию главной части его. В начале этого заявления следовали формальные ответы на вопросы о месте, составе, названии общины и проч., а затем следовало краткое изложение основных взглядов. В этой-то части и были исправления Л. Н-ча. Он почти заново переделал мое изложение, и после его поправок оно приняло такой вид: "Мы, нижеподписавшиеся, члены общины "Свободных христиан", объединяемся на общих основах христианского учения, признавая сущностью его учение о любви не только к любящим нас, но и к врагам. Чуждое политических целей, общество наше, объединяясь в единстве верований, оставляет на совести каждого из ее членов его отношение к существующему порядку и предержащим властям, хотя вытекающее из нашего верования отношение к правительству есть полное подчинение всем его распоряжениям, не противоречащим основным требованиям христианского учения о любви к богу и ближнему. "Кто не любит, тот не познал Бога, потому, что Бог есть любовь. Кто говорит: "я люблю Бога", а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит" (I посл. Иоанна 4, 8, 20.) В этих словах евангелиста Иоанна прекрасно выражена самая сущность нашей религии. Ставя целью своей жизни исполнение воли пославшего нас Отца жизни, мы не считаем для себя обязательной букву признаваемого церковью священного писания и руководимся в своей жизни религиозно-нравственной мудростью всех времен и народов. Полагая единственным истинным проявлением веры жизнь, сообразную с нею, мы, не устанавливая и не признавая никаких внешних религиозных обрядов, считаем для себя обязательным только чистую нравственную жизнь и любовь к ближнему. Сообщая все эти сведения, мы просим зарегистрировать нашу общину и сделать распоряжение о заведении при городской управе книг для регистрации гражданского состояния членов". К сожалению, тогдашний закон требовал для регистрации не менее 50 членов, а мы, при нашей разрозненности, не смогли долго собрать это количество подписей, и потому наша община не была окончательно зарегистрирована, но по тому же закону, начав дело о регистрации, мы получили право свободно собираться и обсуждать свои хозяйственные и религиозные вопросы, и собрания наши происходили регулярно в Петербурге и для многих служили путеводным огоньком. Документ же этот остался свидетельством общественной мудрости и широты взглядов Льва Николаевича. Ивану Михайловичу Трегубову, обращавшемуся ко Льву Николаевичу с подобным же вопросом и приславшему ему свое изложение веры, он тоже ответил дружеским письмом, которое начиналось так: "Получил ваше письмо, милый И. М., и проект общины и спешу вам ответить. Вообще скажу, что радуюсь вашей хорошей деятельности и рад содействовать вам, чем могу". С февраля месяца в русском обществе уже появились первые признаки юбилейных хлопот. В этом году, в августе, Льву Николаевичу должно было минуть 80 лет. Многие от глубокой искренности, другие от праздности, третьи из тщеславия, но поднялась целая волна инициатив по празднованию 80-летия Л. Н-ча. Эти приготовления доставили Л. Н-чу немало тягостных минут. Выслушаем свидетеля всех этих переживаний, Н. Н. Гусева: В своем дневнике от 27 февраля он между прочим записывает: "С самого начала января в печати идут толки о необходимости празднования исполняющегося 28 августа нынешнего года 80-летия Л. Н-ча. В Петербурге образовался особый "Комитет почина", как назвали себя люди, взявшие на себя инициативу в деле этого празднования. Льву Николаевичу тяжелы все эти приготовления к его восхвалению своей искусственностью, напыщенностью, неискренностью и лживостью, так не соответствующими всегдашней естественности, искренности, скромности и простоте его жизни и взглядов. Однако до нынешнего дня Л. Н-ч не протестовал против всех этих приготовлений. Но сегодня С. А. получила письмо от престарелой княгини Дундуковой-Корсаковой, кажется, ровесницы Л. Н-ча, в котором она пишет о том, как оскорбит всех верующих православных это чествование человека, нарушавшего их верования. Льва Николаевича очень тронуло это письмо, и он дрожащим от слез голосом продиктовал в фонограф ответ на него: "Милая Мария Михайловна, сказал бы - сестра по духу, если бы знал, что вы позволите назвать вас так. Сейчас прочел ваше письмо жене, которое глубоко тронуло меня. Вы открыли мне то, что я по своему легкомыслию и эгоизму не думал, а то, что вы открыли мне, очень важно. Готовящиеся мне юбилейные восхваления мне в высшей степени - не скажу тяжелы - мучительны. Я настолько стар, настолько близок к смерти, настолько желаю уйти туда, пойти к Тому, от Кого я пришел, что все эти тщеславные, жалкие проявления мне только тяжелы. Но это все для меня лично, я же не думал о том, о чем вы мне пишете: о том тяжелом впечатлении, которое произведут на людей, которые верят так же, как и вы, верят искренно и глубоко, - какое впечатление произведут эти восхваления человека, нарушившего то, во что они верят. Об этом я не подумал, и вы напомнили мне. Постараюсь избавиться от этого дурного дела, от участия моего в нем, от оскорбления тех людей, которые, как вы, гораздо, несравненно ближе мне всех тех неверующих людей, которые бог знает для чего, для каких целей будут восхвалять меня и говорить эти пошлые, никому не нужные слова. Да, милая Мария Михайловна, чем старше я становлюсь, тем больше убеждаюсь в том, что все мы, верующие в бога, если только искренно веруем, все мы соединены между собой, все мы сыновья одного отца и братья и сестры между собою. Хотим мы или не хотим этого - мы все едины. Так вот, прощайте, милая Мария Михайловна. Спасибо, что вспомнили обо мне. Общение с вами мне очень радостно. Если бы я был с вами, я бы попросил позволения просто поцеловать вас, как брат сестру. Теперь же прощайте. Благодарю вас за любовь и прошу вас не лишать меня ее". Диктуя последние слова, Л. Н-ч не мог уже сдержать все время подступавших ему к горлу слез, которые прерывали его слова. Вслед за этим письмом, как бы обрадовавшись тому, что есть теперь вполне достаточный повод просить о прекращении приготовлений к готовящимся восхвалениям, Л. Н-ч продиктовал в фонограф письмо М. А. Стаховичу, одному из членов "Комитета почина": "Милый Михаил Александрович, я знаю, что вы точно любите меня не как писателя только, но как и человека, и, кроме того, вы человек чуткий и поймете меня. От этого обращаюсь к вам с большой, большой просьбой. Просьба моя в том, чтобы вы прекратили этот затеянный юбилей, который, кроме страдания, и хуже, чем страдания, - дурного поступка с моей стороны, не доставит мне ничего иного. Вы знаете, что и всегда, а особенно в мои годы, когда так близок к смерти, вы узнаете это, когда состаритесь, нет ничего дороже любви людей. И вот эта-то любовь, я боюсь, будет нарушена этим юбилеем. Я вчера получил письмо от княгини Дундуковой-Корсаковой, которая пишет мне, что все православные люди будут оскорблены этим юбилеем. Я никогда не думал об этом, но то, что она пишет, совершенно справедливо. Не у одних этих людей, но и у многих других людей он вызовет чувство недоброе ко мне. А это мне самое больное. Те, кто любят меня, я знаю их и они меня знают, но для них, для выражения их чувств не нужно никаких внешних форм. Так вот моя к вам великая просьба: сделайте что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки вам буду очень, очень благодарен.
Любящий вас Лев Толстой".
Такие же сетования попадаются и в других современных письмах, писанных Львом Николаевичем друзьям своим: так он пишет, между прочим, Наживину: "То, что вы пишете о моем ужасном юбилее, наверное, не так тяжело для нас, как это тяжело для меня. Я делаю все, что могу, чтобы прекратить это, но вижу, что я бессилен". Наконец, приехавшему к нему председателю московского юбилейного комитета Н. В. Давыдову он диктует снова письмо и просит прочесть его на заседании комитета: Вот это письмо: "Милостивый государь, господин редактор. Посылаю вам прилагаемое письмо. Таких писем от людей, отрицательно относящихся к моему предстоящему юбилею, я получил несколько; это же письмо я очень прошу вас напечатать, как желает этого автор его. Я, со своей стороны, тоже желал бы его напечатания, так как в связи с этим письмом я имею сказать кое-что относительно этого моего предстоящего юбилея. Сказать я имею именно то, что готовящийся юбилей этот чрезвычайно тяжел для меня. Причин этому много. Одна из первых та, что я никогда не смотрел на такого рода чествования с сочувствием: мне казалось, что выражение сочувствия и любви к деятельности человека может выразиться никак не внешним образом, а близким соединением мыслями и чувствами с тем, к кому относятся эти мысли и чувства. Вспоминаю, как давно уже, лет около тридцати тому назад, во время чествования Пушкина и поставления ему памятника, милый Тургенев заехал ко мне, прося меня ехать с ним на этот праздник. Как ни дорог и мил был мне тогда Тургенев, как я ни дорожил и высоко ценил (и ценю) гений Пушкина, я отказался. Зная, что огорчал Тургенева, но не мог сделать иначе, потому что и тогда уже такого рода чествовать мне представлялись чем-то неестественным и - не скажу ложным - не отвечающим моим душевным требованиям. Теперь же, когда это касается лично меня, я чувствую это еще в гораздо большей степени. Но это последнее соображение. Другое, самое важное, это то, что выражено в этом письме и в других такого же рода письмах, именно то, что эти готовящиеся чествования даже при своем приготовлении вызывают в большом количестве людей самые недобрые чувства ко мне. Недобрые чувства эти могли бы лежать без выражения, но выбиваются и развиваются вследствие этого. Знаю, что эти недобрые чувства вызваны мною самим: сам я виноват в них, виноват теми неосторожными, резкими словами, которыми я позволял себе обсуждать верования других людей. Я искренно раскаиваюсь в этом, и очень рад случаю высказать это. Но это не изменяет самого дела. В мои годы, стоя одной ногой в гробу, одно, что желательно - это быть в любви с людьми, насколько это возможно, и расстаться с ними в этих самых чувствах. Письмо же это и подобные ему, получаемые мною, показывают именно, что приготовления к юбилею вызывают в людях - и совершенно справедливо - самые обратные чувства ко мне. И это мне очень тяжело. Если бы на одной чашке весов лежали самые мне приятные и лестные одобрения людей, которых я уважаю, а на другой - вызванная ненависть хотя бы одного человека, я думаю, что я бы не задумался отказаться от похвал, только бы не увеличивать нелюбовь этого одного человека. Теперь же я чувствую, что этот готовящийся юбилей вызывает недобрые, нелюбовные чувства ко мне, которые я заслужил, не одного, а многих и многих, очень многих. Это мне мучительно тяжело, и поэтому я бы просил всех тех добрых людей, любящих меня, сделать все, что возможно, для того, чтобы уничтожить всякие попытки чествования меня. Не буду говорить о том, что я совершенно искренно не признаю себя заслуживающим тех чествований, которые готовятся: все это показалось бы каким-то фальшивым кокетством. Но не могу не сказать того, что думаю, и был бы счастлив, если бы люди оставили это дело и ничего не делали бы в этом направлении". Н. В. Давыдов, передавая копию с этого письма в Толстовский музей, снабдил его таким примечанием: "Письмо это продиктовано Л. Н. Толстым и передано 25 марта 1908 г. в Ясной Поляне Н. В. Давыдову для прочтения его в заседании московского комитета по устройству 80-летнего юбилея Толстого. Оно готовилось к печати, но потом Лев Николаевич передумал. Н. Давыдов". Оригинально в этом же смысле письмо Л. Н-ча к его старому другу А. М. Бодянскому. Н. Н. Гусев так рассказывает об этом письме: "Сегодня (12 марта) я получил от А. М. Бодянского письмо, в котором он между прочим, пишет: "Написал свое мнение, как надо праздновать юбилей Льва Николаевича, но газеты не поместили. Написал, что согласно с законами, а потому и принятой правде, Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение. Эту мысль я несколько развил и подкрепил доказательствами". Прочитав это письмо, я, пока Л. Н. был еще на прогулке, положил его вместе с полученными сегодня на его имя письмами к нему на стол, полагая, что оно будет ему интересно. Действительно, за своим завтраком, Л. Н-ч сказал мне: - Как меня восхитил Бодянский! Действительно, это было бы мне удовлетворение. Я на днях думал, чего я желаю, и ответил: ничего не желаю, кроме того, чтобы меня посадили. Я ему сказал в фонограф ответ. Как трогательно это ответное письмо Л. Н-ча! Он говорит в нем (и надо слышать, с каким искренним страданием было им это сказано): "Действительно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную". Такое же настроение отражается у Л. Н-ча и в дневнике того времени; так, 10-го марта он записывает: "Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьей. Не идет, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава богу, идет не переставая и все лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне, и как делается то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. Много писем, посетителей. Особенно важных не было, затеяли юбилей, и это мне вдвойне тяжело: и потому, что глупа и неприятна лесть, и потому, что я по старой привычке соскальзываю на нахождение в этом не удовольствия, но интереса. И это мне противно. Был Ч-в. Мне особенно хорошо с ним было. С неделю тому назад я заболел: со мной сделался обморок. И мне было очень хорошо. Но окружающие делают из этого что-то важное. Читал вчера чудную статью индуса в переводе Наживина - мои мысли, неясно выраженные". И вот, несмотря на все эти противодействия, не только со стороны самого Л. Н-ча, но и со стороны властен, юбилеи все-таки состоялся. От избытка сердца заговорили уста народа, и, может быть, именно благодаря всему этому сопротивлению он вышел особенно сердечен. Но об этом дальше. В дневнике в вышеприведенном отрывке Л. Н-ч упоминает об обмороке. Н. Н. Гусев так рассказывает об этом обмороке: "Сегодня (2 марта) был обморок со Л. Н-чем. Это случилось часа в 4 дня. Перед этим он продиктовал мне свой перевод рассказа Виктора Гюго "Un Athee". Рассказ этот, кажется, неизвестный Л. Н-чу и впервые прочитанный им теперь, произвел на него очень сильное впечатление. Содержание рассказа в том, что молодой человек, вышедший из священников потому, что пришел к атеистическому миросозерцанию, подробно излагает своему собеседнику свои материалистические взгляды, по которым нет бога, нет души, нет идеала; цель жизни в том, чтобы жить для одного себя. Но когда пять месяцев спустя после этого разговора произошло крушение того корабля, на котором он ехал, он, забыв о всех своих рассуждениях, по которым выходило, что наслаждение - единственная цель жизни, бросается в море спасать погибающих женщин и сам погибает. На последних словах этого рассказа Лев Николаевич заплакал и, окончив мне диктование своего перевода, громко всхлипывал. По окончании записи, - прибавляет Гусев - я не ушел сейчас же, а стал приводить в порядок фонограф. Л. Н-ч прошелся несколько раз по комнате. Вдруг мне перестали быть слышны его шаги. Я инстинктивно взглянул в его сторону и вижу, он медленно, медленно опускается на спину. Я подбежал к нему, поддержал его за спину, но не в силах был остановить падения его тела, и на моих руках он медленно опустился на пол. На мой крик прибежала С. А., бывшая в столовой, позвала лакея, мы подняли Л. Н-ча; он сел на полу, но видимо еще не приходил в себя и говорил бессвязно слова: "Оставьте меня... Я сейчас засну. Тут где-то подушка была... Оставь, оставь..." Мы уложили его на диван. Минут через 5 он пришел в себя и ничего не помнил, что с ним было. Вечером Л. Н-ч встал, вышел в столовую и попросил обедать, но ел очень мало. Он как будто забыл все - забыл, как зовут его близких, родственников и самые хорошо ему известные места. Он не мог вспомнить, где Хамовники... Что это значит? Приехали из Москвы вызванные телеграммой врачи Никитин и Беркенгейм". Подобные обмороки повторялись потом несколько раз и указывали на этапы ослабления его физических сил, к чему Л. Н-ч относился с религиозно-философским спокойствием. В это время старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, жила за границей, в Швейцарии, и, конечно, поддерживала деятельную переписку с отцом. В марте этого года Л. Н-ч написал ей интересное и содержательное письмо, выдержку из которого мы здесь приводим с разрешения Т. Л.: "Прежде всего исполнение твоих поручений: карточки подписанные прилагаю. Good Health ответь следующее: прекратил питание мясом около 25 лет тому назад, не чувствовал никакого ослабления при прекращении мясного питания и никогда не чувствовал ни малейшего лишения, ни желания есть мясное. Чувствую себя, сравнительно с людьми (среднем человеком) моего возраста, более сильным и здоровым. Но не могу, не имею основания приписать это опыту неупотребления мяса. Думаю же, что неупотребление мяса полезно для здоровья или, скорее, употребление мяса вредно, потому что такое питание безнравственно: все же, что безнравственно, всегда вредно как для души, так и для тела. Древние говорили: "mens sana in corpore sano", надо же говорить обратное: здоровье души, т. е. следование ее законам (нравственным), дает здоровье телу. Вот и все. Если хочешь - переведи это и пошли с моей подписью. Здоровье мое и телесное, и особенно духовное очень, очень хорошо; кажется, что лучше уже не может быть, а с каждым днем становится лучше. Стараюсь наилучшим образом переносить (так как остановить его невозможно) тот шум, который делают вокруг моей вывески, и понемногу стараюсь высказать то, что может быть кому-нибудь нужно и мне кажется, что я знаю". А вот страничка из его дневника того времени, указывающая на его непрестанную внутреннюю работу. "...Встречаюсь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить: что он и я - одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь... Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету "Русь". Ужасаюсь на казни, и к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду, скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь - лишнее, и сажусь за письма, статьи". Оригинальная, глубокая мысль: "Христианство никак, как ошибочно думают некоторые, не в том, чтобы не повиноваться правительству, а в том, чтобы повиноваться богу". Интересно сопоставить эту мысль с другой, которую приводит в своем дневнике Н. Н. Гусев. 5 апреля он записывает так: "Я сегодня только, - сказал Л. Н-ч, - думал о том, как нам невозможно предвидеть последствия того или другого общественного устройства - монархического или республиканского. Разве французская революция могла предвидеть Наполеона? Это нам теперь кажется все это ясно, а тогда люди совсем не предвидели этого". Продолжая на эту тему, Л. Н-ч дал новое, интересное определение социализма: "Социализм, - сказал он, - это осуществление идей христианства в экономической области". В начале апреля со Львом Николаевичем повторился припадок потери сознания, хотя и не дошедший до обморока. Припадок выразился в потере памяти, он перестал узнавать и не мог вспомнить имена сидевших за столом его близких родственников. Эта забывчивость продолжалась и на другой день, и потом, после хорошего сна, все прошло, не оставив следа. Судьба уготовила Льву Николаевичу особый вид страданий и преследований. Преследовали его друзей и единомышленников, и он страдал за них и употреблял все свои силы и все свое влияние, чтобы облегчить их участь. Так, в апреле этого года подвергся преследованию его единомышленник Молочников, слесарь из Новгорода. Его отдали под суд за распространение сочинений Льва Николаевича. Он прислал обвинительный акт, состоявший из выдержек из инкриминируемых статей; таким образом, этот акт представлял собой своего рода прокламацию для пропаганды этих идей. Это обстоятельство очень занимало Льва Николаевича. Он очень близко принял к сердцу этот случай и, рассказывая о нем Гусеву, сказал: - Я, грешный человек, хочу поехать в Петербург и явиться на суд и сказать: "вот он, обвиняемый". - Л. Н-ч хотел написать Молочникову, чтобы он выставил его защитником; "это уж должно подействовать", говорил он. Как и в других судебных делах, Л. Н-ч обратился к своему другу Н. В. Давыдову за советом и написал ему такое письмо: "Милый Николай Васильевич. Опять к вам с просьбой. Прилагаю обвинительный акт, написанный против одного мне близкого человека, прилагаю и его письмо, чтобы вам дать понятие о самом человеке. Что мне делать? Мой план двоякий: или самому поехать в Петербург, вызваться быть защитником его, или подать заявление, в котором выразить, что книги получены им от меня, что если кто виноват, то я, и если кого судить, то именно меня; книги я получаю от издателей и когда просят у меня, то даю тем, кто их просит. Как поступить в этом случае? Научите меня, или составьте, если можно, такое заявление, или посоветуйте ехать самому в Петербург и быть защитником. Жду ответа. Обвинительный акт и письмо, пожалуйста, верните.
Любящий вас Лев Толстой.
1908, 11 апреля". Н. В. Давыдов отговорил Л. Н-ча ехать защищать Молочникова, считая, что такая шумная демонстрация скорее повредит ему. Молочникова осудили, и Л. Н-ч чувствовал себя в этом виноватым; он писал Н. В. Давыдову: "Сейчас получил очень огорчившее меня известие, милый Николай Васильевич, о том, что Молочников, о котором я писал вам, присужден к заключению в крепость на год. Не могу высказать, до какой степени это взволновало меня. Не могу понять того, что делается в головах и, главное, сердцах людей, занимающихся составлением таких приговоров. Жалею, что вы отговорили меня от защиты. Я, разумеется, не защищал бы, а постарался бы обратиться к голосу совести тех несчастных людей, которые делают такие дела. Можно ли что-нибудь сделать теперь? Очень, очень благодарю вас за присланное. До свиданья. Лев Толстой". Лев Николаевич выразил свое возмущение в особой статье, напечатанной в газетах: "О суде над Молочниковым". Но Молочникову все-таки пришлось отбывать свое наказание. В конце апреля Л. Н-ч пишет в дневнике: "Меня старательно лечат. Был Щуровский. Усердие большое, но, как и все, хочет знать и верит, что знает, но ничего не знает. Несколько дней, да и почти всегда нехорошо. Вчера кажется, что кончил статью. Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всем. В конце концов остается все-таки одно: добро, любовь - то благо, которое никто отнять не может, Вчера получил укорительное, по пунктам, письмо от юноши-марксиста, и, к стыду своему, мне было тяжело. Все еще далеко от жизни только для души (бога) и все еще тревожит слава людская. Да, как верно говорит Паскаль, есть только одно истинное благо: то, которое никто ни отнять, ни дать не может. Только бы уметь его приобретать и жить для него". Какую смелость и искренность надо иметь, чтобы на 80-м году жизни проповеднику новой религии признаться перед всеми (Л. Н. знал, что его дневник читается и будет читаться) в том, что на него иногда находят сомнения во всем. Тем прочнее тот остаток, который не колебался и при этих сомнениях. Добро, любовь - сомнение не посмело коснуться этих устоев. 21 мая у Л. Н-ча были интересные и приятные ему гости - дети. Н. Н. Гусев так описывает их посещение: "Вчера в пятом часу дня были из Тулы 120 человек детей, учеников железнодорожного училища, с 6 учителями. Все они были с букетами цветов в руках. Уходя домой, человек 6-7 из них, когда Л. Н-ча уже не было, предложили нам (М. А. Шмидт и мне) свои букеты. Трогательно было, как все они сняли шапки и закричали: "здравствуйте", когда вышла М. А. (встречи ими Л. Н-ча я не застал). Лев Николаевич раздал всем им книжки: младшим ~ "Малым ребятам", старшим - свои народные рассказы, а учителям - свои "Мысли о просвещении и воспитании". Завел для них фонограф, поставив переложение рассказа Лескова. Было радостно и трогательно". Страдания Л. Н-ча от несоответствия окружающей его жизни с его мировоззрением становились тем острее, чем более сам он возвышался духовно и предъявлял к себе все большие требования. И мысли, вызванные этими страданиями, он, как всегда, заносил в дневник. Вот некоторые из этих мыслей того времени: "Моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой, ненавидимой мною жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть - и не пользуюсь ее выгодами, хоть тем, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др. Третьего дня получил письмо с упреками за мое богатство и лицемерие и угнетение крестьян, и, к стыду моему, мне больно. Нынче целый день грустно и стыдно. Сейчас ездил верхом, и так желательно и радостно показалось уйти нищим, благодаря и любя всех. Да, слаб я, не могу постоянно жить духовным "я". А как не живешь им, то все задевает. Одно хорошо, что недоволен собой и стыдно, - только бы этим не гордиться". В конце мая Лев Николаевич закончил свою статью под названием "Не могу молчать", вызванную не перестающим столыпинским террором. Н. Н. Гусев так рассказывает об обстоятельствах, сопровождавших появление этой статьи: "Совершающиеся ежедневно, вот уже около двух лет, в большом количестве смертные казни давно уже заставляли его мучительно страдать. В некоторых последних своих статьях Л. Н. писал уже о безумии производимой правительством кровавой расправы с побежденными врагами. Но то, что он писал, не оказывало действия на тех, кто имел возможность прекратить эти ужасы, и казни продолжались. Напечатанное в газетах известие о казни 9-го мая в Херсоне 20 человек крестьян особенно больно поразило Л. Н., как самое жестокое и наглое, какое только можно себе представить, проявление того порабощения и надругательства над лучшим сословием русского народа - крестьянством, которое не переставая производится меньшинством праздных и развращенных людей. Под гнетущим впечатлением этого известия Л. Н. начал писать свою статью "О казнях". Помню, с каким радостным выражением лица, едва сдерживая слезы, он в этот день, когда начал эту статью, молча показал мне исписанные его размашистым почерком листки бумаги, и когда я спросил его: "Это новое?" - он с тем же значительным и радостным выражением лица и с теми же слезами на глазах молча кивнул головой. Как только Л. Н. начал писать эту статью, с первого же дня то безнадежное, подавленное состояние, в котором он находился до этого, сменилось бодрым, уверенным. Помню, как через несколько дней после этого, за завтраком, на слова С. А. о том, что ничем нельзя помочь тому, чтобы казни прекратились, Л. Н. твердым и уверенным голосом возразил: "Как нельзя. Очень можно". Как сам Л. Н. смотрел на эту статью и почему он ее написал, видно из того, что он мне сказал три дня тому назад: - Мне прямо хочется ее поскорее напечатать, прямо хочется свалить ее с себя. Там будь что будет, а я свое исполнил. Чтобы написать эту статью, Л. Н. тщательно собирал материал через компетентных лиц, так что приводимые им в статье факты взяты из действительной жизни. Мне пришлось принять косвенное участие в собирании этих материалов, о чем свидетельствуют приводимые ниже выписки из писем Л. Н-ча к его другу Н. В. Давыдову. Так, в первом письме он писал: "У меня к вам просьба: если вам скучно исполнить ее, не делайте, а если исполните, буду очень благодарен. Мне нужно знать подробности о смертной казни, о суде, приговорах, о всей процедуре; если вы можете мне доставить их самые подробные, то очень обяжете меня. Вопросы мои такие: кем возбуждается дело, как ведется, кем утверждается, как, где, кем совершается, как устраивается виселица. И как одет палач, кто присутствует при этом... не могу сказать всех вопросов, но чем больше будет подробностей, тем мне это нужнее". И в следующем письме он пишет: "Очень, очень благодарен вам, милый Николай Васильевич, за полученные мною нынче через П. И. Бирюкова две записки о смертной казни. Вы обещаете мне протоколы. Буду также благодарен, если это не утруждает вас. Записки очень интересны и важны. Желал бы суметь воспользоваться ими. Простите, что утруждаю вас. Очень вам благодарен. И как бы желал суметь, благодаря вашей помощи, хоть в сотой доле выразить и вызвать в людях ужас и негодование, которые я испытывал, читая вашу записку". Статья эта была разослана во все русские газеты и главнейшим агентам по переводу сочинений Л. Н-ча за границей. Немецкий переводчик разослал ее по всем главнейшим немецким газетам, и в условленный день она появилась сразу на всех языках, по всему культурному миру. В одной Германии она появилась в 200 различных изданиях. Как только появилась в русских газетах эта статья, так последовали репрессии против напечатавших; большая часть газет решилась напечатать только отрывки. "Русские ведомости" оштрафованы на 3000 руб. за напечатайте отрывков из "Не могу молчать". Провинциальные газеты, перепечатавшие отрывки этой статьи из столичных, также штрафовались. В Севастополе издатель газеты напечатал "Не могу молчать" и расклеил газету по городу. Его арестовали. Затем стали получаться сочувственные, а затем и ругательные письма от читателей этой статьи. Вот образец сочувствующего письма: одна дама, теософка из Калуги, пишет: "NN, уже почти старый человек, в глубоком волнении написал вам несколько слов о своем впечатлении от вашей статьи. Нам он рассказал, как, встретив своего знакомого, он его спросил, читал ли он вашу статью. И на утвердительный ответ невольно сказал: - Знаете что, ведь я почувствовал, что я также хочу, чтобы мне надели на шею намыленную веревку... - И я также этого хочу, - ответил знакомый". Но были и письма озлобленные. В самый день юбилея Л. Н-ч получил посылку от одной дамы. Посылка состояла из ящика, в которой находилась веревка и письмо такого содержания: "Граф. Ответ на ваше письмо. Не утруждая правительство, можете сделать это сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодежи. Русская мать". Н. Н. Гусев так был поражен этой посылкой, что дня три не решался сказать о ней Л. Н-чу. Но он принял это совершенно спокойно и продиктовал Гусеву такой ответ: "М. М. Очень жалею о том, что уже наверное без желания вызвал в вас такие тяжелые, вероятно, для вас самих чувства, которые выражены в вашем письме. Очень порадуете меня, если объясните причину вашего недоброго чувства и постараетесь потушить его в себе. Боюсь, что вы примете это за пустое слово, но совершенно искренно говорю: соболезнующий вам Лев Толстой". Эта знаменитая веревка с ящиком, в котором она приехала, и с адресом адресата и отправителя, находится теперь в Толстовском музее в Москве. Таким образом, облетело это обличительное слово весь мир. За границей его назвали "Манифестом Толстого", указывая тем как бы то значение духовного правительства, которое приобрел Л. Н-ч своими смелыми выступлениями. Конечно, подобные выступления Л. Н-ча привлекали к нему лучшие, наиболее смелые умы цивилизованного мира. Одним из таких чутких людей явился молодой еще тогда английский писатель Бернард Шоу, приславший Л. Н-чу свою книгу. Л. Н-ч ответил ему сердечным и содержательным письмом: "Дорогой господин Шоу. Прошу вас извинить меня, что я до сих пор не поблагодарил вас за присланную вами через г. Моода книгу. Теперь, перечитывая ее и обратив особенное внимание на указанные вами места, я особенно оценил речи Дон-Жуана в Interlude - "Сцене в Аду". - (хотя думаю, что предмет много бы выиграл от более серьезного отношения к нему, а не в виде случайной вставки в комедии) и The Revolutionist's Handbook. В первом я без всякого усилия вполне согласился со словами Дон-Жуана, что герой - тот "he who seeks in contemplation to discover the inner will of the world... and in action to do that will by the so-discovered means" (*) - то самое, что на моем языке выражается словами: познать в себе волю бога и исполнять ее. (* "Кто ищет в созерцании открыть внутреннюю волю мира и в своих действиях приложить эту волю посредством отрытого им способа". *) Во втором же мне особенно понравилось ваше отношение к цивилизации и прогрессу, та совершенно справедливая мысль, что сколько бы то и другое ни продолжалось, оно не может улучшить состояние человечества, если люди не переменятся. Различие в наших мнениях только в том, что по-вашему улучшение человечества совершится тогда, когда простые люди сделаются сверхчеловеками или народятся новые сверхчеловеки; по моему же мнению, это самое сделается тогда, когда люди откинут от истинных религии, в том числе и от христианства, все те наросты, которые уродуют их, и, соединившись все в том понимании жизни, лежащем в основе всех религий, установят свое разумное отношение к бесконечному началу мира и будут следовать тому руководству жизни, которое вытекает из него. Практическое преимущество моего способа освобождения людей от зла перед вашим в том, что легко себе представить, что очень большие массы народа, даже мало или совсем необразованные, могут принять истинную религию и следовать ей, тогда как для образования сверхчеловеков из тех людей, которые теперь существуют, также и для нарождения новых, нужны такие исключительные условия, которые так же мало могут быть достигнуты, как и исправление человечества посредством прогресса и цивилизации. Dear M-r Shaw, жизнь - большое и серьезное дело, и нам всем вообще в этот короткий промежуток данного нам времени надо стараться найти свое назначение и насколько возможно лучше исполнить его. Это относится ко всем людям и особенно к вам, с вашим большим дарованием, самобытным мышлением и проникновением в сущность всякого вопроса. И потому, смело надеясь не оскорбить вас, скажу вам о показавшихся мне недостатках вашей книги. Первый недостаток ее в том, что вы недостаточно серьезны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества. Я предпочел бы, чтобы речи Дон-Жуана не были бы речами привидения, а речами Шоу, точно так же и то, чтобы The Revolutionist's Handbook был приписан не несуществующему Tannery, а живому, ответственному за свои слова Bernard'у Shaw. Второй упрек в том, что вопросы, которых вы касаетесь, имеют такую огромную важность, что людям с таким глубоким пониманием зол нашей жизни и такой блестящей способностью изложения, как вы, делать их только предметом сатиры часто может более вредить, чем содействовать разрешению этих важных вопросов. В вашей книге я вижу желание удивить, поразить читателя своей большой эрудицией, талантом и умом. А между тем все это не только не нужно для разрешения тех вопросов, которых вы касаетесь, но очень часто отвлекает внимание читателя от сущности предмета, привлекая его блеском изложения. Во всяком случае, думаю, что эта книга ваша выражает ваши взгляды не в полном и ясном их развитии, а только в зачаточном положении. Думаю, что взгляды эти, все более и более развиваясь, придут к той единой истине, которую мы все ищем и к которой мы все постепенно приближаемся. Надеюсь, что вы простите меня, если найдете в том, что я вам сказал, что-нибудь вам неприятное. Сказал я то, что сказал, только потому, что признаю в вас очень большие дарования и испытываю к вам лично самые дружелюбные чувства, с которыми и остаюсь.
Лев Толстой".
Закончим эту главу отрывком из дневника того времени, в котором звучит эта нота скорби, ставшая в последние годы обычной в настроении Л. Н-ча. "Пережил очень тяжелые чувства. Слава богу, что пережил. Бесчисленное количество народа, и все это было бы радостно, если бы все не отравлялось сознанием безумия, греха, гадости, роскоши, прислуги и - бедности и сверхсильного напряжения труда кругом. Не переставая, мучительно страдаю от этого, и один. Не могу не желать смерти. Хотя хочу, как могу, использовать то, что осталось". ЇГлава 13. 1908 г. (продолжение). Юбилей По мере приближения к концу августа, несмотря на все противодействия со стороны Л. Н-ча, чувствовалось, что наступает его торжество. Увеличивались корреспонденция и число посетителей. А он, как нарочно, хворал. Так что не мог не только отвечать всем, но и принимать всех желающих его видеть. Л. Н-ч, публично отказавшись от юбилея, сам себе устроил его. Его статья "Не могу молчать" возвела его на недосягаемую высоту и привлекла к нему сердца многих. Следующая страница дневника Л. Н-ча показывает нам во всем объеме его душевные муки и его напряженное стремление к общему благу: "11 августа. Тяжело, больно. Последние дни не перестающий жар и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю. Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне пришлось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение душевного состояния. Отношение к смерти никак не страх, но напряженное любопытство. Об этом, впрочем, после, если успею. Хотя и пустяшное, но хочется сказать кое-что, что бы мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти. Во-первых, хорошо бы, если бы мои наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то непременно все народное, как-то: "Азбука", "Книги для чтения". Второе, хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закапывании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет - снесет или свезет в Заказ, против оврага, на место "Зеленой палочки". По крайней мере есть повод выбрать то, а не другое место. Вот и все. По старой привычке, от которой все-таки не освободился, думается, что еще сделал бы то бы, да то... странно, преимущественно один художественный замысел. Разумеется, это пустяки, я бы и не в силах был его исполнить хорошо. Да, "все в тебе и все сейчас", как говорил Сютаев, и все вне времени. Так что же может случиться с тем, что во мне, что вне времени? ничего, кроме блага". Вот настоящее завещание. "Мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти". Что может прибавить к этому скромно выраженному желанию христианин? Ничего. И если бы оно осталось в таком виде, новый светлый луч прибавился бы к ореолу мудрости, украшающему великую личность Льва Николаевича, Но судьба хотела иначе, и мы вернемся еще к этому вопросу. 15-го августа Н. Н. Гусев записывает интересный разговор со Львом Николаевичем: "Вернувшись в 11 час. вечера, я зашел ко Л. Н-чу. Он еще не спал и чувствовал себя, кажется, лучше, чем днем. Я спросил его, между прочим, как он нашел изречения Магомета, которые он читал сегодня в английском переводе. - Есть очень много хорошего, - ответил Л. Н. Я сказал, что, по моему мнению, важно было бы их включить в "Круг чтения" для магометан. - Да, да, - согласился Л. Н-ч. - Я все дальше и дальше отхожу от авторитетности христианства. Основа одна во всех верах. Никто из верующих людей не станет спорить, что есть бог, есть душа, что нужно любить. - Эти мысли, - сказал затем Л. Н., - плод этой болезни. Я чувствую, что эта болезнь принесла мне большую пользу в духовном отношении. Если бы ее не было, я бы катался верхом, подвинулся бы в своих работах, а теперь подвинулся во внутреннем, самом главном". Таким образом Л. Н-ч снова заявил, как и в ответе синоду, что христианство для него не единая и последняя истина, а только одно из ее проявлений. Это весьма важно помнить при оценке произведений Л. Н-ча. 21-го августа Л. Н-ч диктует между прочим Гусеву, для помещения в дневник: "Чувствуется приближение 28-го по увеличению писем. Буду рад, когда это кончится, хотя рад тоже тому, что совершенно равнодушен к тому или другому отношению людей ко мне, хотя и все более и более неравнодушен к моим отношениям к ним". Но это равнодушие было сломлено сердечностью приветствий, полученных Л. Н-чем в этот день и в дни, предшествующие и последующие за юбилеем. Собрание гостей в Ясной Поляне в день юбилея не было особенно многолюдно, т. е. количество их не соответствовало значительности события. Причиной этому было, во-первых, печатное заявление Л. Н-ча о том, что он не желает никаких торжеств, а во-вторых, его болезнь перед самым днем юбилея. И более деликатные не хотели беспокоить Л. Н-ча своим присутствием. Но все-таки сквозь эти препятствия прорвалась значительная группа почитателей Л. Н-ча. Кроме того синод постарался, со своей стороны, оттолкнуть свою паству от всякого проявления сочувствия Л. Н-чу в этот день. Иоанн Кронштадтский сочинил даже особую молитву, в которой просил бога поскорее убрать графа-богохульника. Министерство внутренних дел было не так откровенно и разослало циркуляры губернаторам, что юбилей Толстого можно праздновать, но как художника, и не допускать собрании и манифестаций Толстому как общественному деятелю. Все это сделало то, что юбилей потерял характер официальности, стал более интимным и более близким Льву Николаевичу. Заимствуем описание этого дня из воспоминаний нескольких друзей его, бывших свидетелями этого торжества и так или иначе отметивших его в своих статьях, комбинируя их таким образом, чтобы взять от каждого то, что у него яснее изложено, и по возможности слить все это в один связный рассказ. Ив. Ив. Горбунов-Посадов так описывает день, предшествующий юбилею: "Первые волны океана приветствий, несущихся со всех концов мира со словами любви и благодарности великому апостолу любви и гениальному душеведцу и изобразителю великой драмы жизни человеческой, стучатся уже в Ясную Поляну; но тихо, невозмутимо, как-то торжественно спокойно все здесь сегодня, за день лишь до 80-летия Льва Николаевича Толстого. Только что оправляющийся после тяжкой, едва не разлучившей его с нами болезни, Лев Николаевич с утра уже за своею работою, сидя в своем кресле, в котором, деля его с постелью, он провел столько недвижных, томительных дней. Пред ним пюпитр с развернутой на нем тетрадью, в которую он иногда вносит свои мысли, но более всего он диктует своему секретарю Н. Н. Гусеву, который записывает стенографически за Львом Николаевичем и потом диктует расшифрованную стенограмму дочери Льва Николаевича, Александре Львовне, переписывающей постоянно для отца все его работы. Главная нота, проникающая адреса - это бесконечная благодарность за его гигантскую, героическую борьбу за воцарение света любви над человечеством, борьбу за освобождение человечества от рабства эгоизму и насилию. "Привет от американских друзей, - говорится в телеграмме из Цинцинатти, - гуманнейшему, величайшему учителю, защитнику всемирного братства, врагу всякой тирании, поборнику принципов Генри Джорджа, закладывающему основание экономической свободы и приближающему день справедливости и мира". Вот глубоко трогательное, совершенно безграмотно в оригинале написанное крестьянское послание с юга России:
Поздравление в Ясную Поляну графу Л. Н. Толстому.
"Лев Николаевич, примите от нас, маленьких, скромных тружеников, крестьян, глубокое душевное и сердечное поздравление с днем вашего юбилея 80-летия, празднуемого вами и почитателями вашими. Да укрепит бог ваши старческие силы на радость вашей семьи и окружающих вас, и тех почитателей, которые вами дорожат и любят как великого писателя и великого христианина, давшего миру столько великого христианского поучения. Мы всегда радуемся душевно, что богу угодно в лице вашем проявить миру великого христианина, давшего миру бессмертное христианское великое поучение и свой великий пример в разумной жизни. А если есть у вас враги, то они были у всех великих учителей мира и были у Христа, и есть они и сейчас, враги Христа, устанавливающие ад, но ваше христианское учение разрушает их заколдованный ад, и свет Христов вновь засиял великим светом, благодаря вашей великой правде, и люди, понявши вас и ваше великое поучение, могут только преклоняться пред вами и любить вас и радоваться, что бог послал для России великого человека. Но родина неблагодарна: зато мир вас иначе понял. Зная, что вы получите со всех концов мира поздравления, осмеливаемся и мы, маленькие люди, как восторженные почитатели ваши, принести искреннейшее, скромное поздравление. Простите, как умели выразить нашу к вам любовь, так и просим принять. Крестьяне (ряд подписей), Одесса". И десятки проникнутых такими же чувствами приветов из глубины моря рабочего, трудового народа. Вот приветы из Германии, из глубины народа, вожди которого, потрясая оружием, провозглашают одно только право в мире - право сильного, право лучше вооруженного, приветы, посылающие сердечные пожелания долгой, долгой еще жизни тому, "чья жизнь дорога не для России, а для человечества", тому, кто несет человечеству учение, "дающее миру мир". И из другой страны, из Англии, вожди которой вооружаются для борьбы с германским народом, горячие выражения благодарности, "тому, кто так помог в следовании Христу, в осуществлении в жизни Нагорной проповеди, учащей любить врагов, как своих ближних". Люди разных классов, разных положений, стоящие в условно общественном смысле на высоте человеческой лестницы и в самом низу ее (в понимании же Льва Николаевича как раз наоборот), сливаются в одном братском чувстве любви к тому, кто зовет их всех к забытой любви. Но вот письма, говорящие, что любовь без дел мертва. Вот письмо одной бывшей надзирательницы из маленького городка России, пишущей, что у нее не хватает слов для выражения благодарности Льву Николаевичу, но она хочет принять заботу о больном ребенке только ради того, "чтобы получить возможность участвовать добрым делом в радости по поводу вашего 80-летия". Вот голоса грядущего человечества: трогательное письмо еврейских юношей, милое письмо девочки-гимназистки, благодарящей Льва Николаевича "за все, что вы сделали для нас, молодежи". Вот трогательные письма догорающих жизней - письмо старика, бывшего военного, генерала, благодарящего Льва Николаевича за все, сделанное им для торжества правды на земле, и письмо старушки: "Не в храме покупном и продажном, а в создании вашего, граф, великого гения я вижу бога и поклоняюсь ему и чту его.
Скромная старушка".
В этой любви, в этой благодарности сливается здесь прошедшее и грядущее, сливаются люди рассеянных по всей земле племен, наций и государств. В этом единении их прообраз того грядущего единения человечества, для которого, быть может, никто в мире не сделал столько, сколько сделал Лев Толстой. "Будь здоров, дорогой дедушка, для счастья народов", - пишет один из читателей его, рабочий. - Для меня и многих других людей вы уже, дорогой дедушка, никогда не умрете". Но вот наступил и самый день 28 августа. Продолжаем цитировать прекрасное описание И. И. Горбунова-Посадова: "Природа в Ясной Поляне окружила радостно сверкающей рамою очаровательно прекрасного золотого осеннего дня 80-летие Льва Николаевича. С раннего утра двери, выходящие из кабинета его на балкон, были широко раскрыты, и хрустально чистый воздух широкими теплыми волнами лился в кабинет, где, сев в свое кресло, Лев Николаевич пересматривал письма и телеграммы. В это время его поздравляли родные, потом В. Г. Чертков представил ему г. Райта, привезшего из Англии покрытый многими сотнями подписей адрес от английских почитателей Толстого. В числе подписей под этим адресом стояли имена многих известнейших писателей (между прочим известных романистов - Томаса Гарди, Мередита, Уэллса, поэта Эдуарда Карпентера, Маккензи Уоллеса. Бернарда Шоу, философа Фредерика Гаррисона, Кеннана). В числе подписавших стояли имена ученых, литераторов, общественных деятелей, членов парламента, членов палаты лордов, членов выдающихся клубов социальных реформ и рабочей партии, священников государственной англиканской церкви и нонконформистских, т. е. свободных исповеданий, подписи известных художников, музыкантов, актеров, представителей труда, промышленности, кооперации и т. д., и т. д. Между подписями взрослых виднелись и детские подписи. Вот полный текст английского адреса: "Мы, нижеподписавшиеся, и множество наших соотечественников, в течение многих лет находившие в ваших сочинениях источник благородных чувств и высокого наслаждения, в 80-летний день вашего рождения желаем выразить вам не только расположение, которое мы чувствуем к вам, но также наше изумление перед вами как перед писателем и учителем нравственности. Смелость и искренность, с какою вы представили перед человечеством новые и возвышенные идеалы, заставили мир полюбить вас. Мы видим, что спустя почти полстолетия время хочет освятить красоту и истину вашего многостороннего труда, и мы радуемся, что ваши сочинения теперь читаются более, чем когда-либо. Они привлекают к себе сочувствие и расположение людей, значительно расходящихся во мнениях, и они восторгаются ими с различных точек зрения. И вот мы подписываем здесь наши имена, как ваши доброжелатели и почитатели, а некоторые из нас - как ваши признательные ученики". Затем Лев Николаевич начал свой рабочий день. Он работал в этот день удивительно много для своих, понемногу только еще крепнувших после болезни сил. Им было продиктовано 17 новых мест для нового "Круга чтения", предназначенного для широких народных масс. Этот "Круг чтения", по замыслу автора, явится как бы синтезом всей его духовной работы. Во время самых тяжких дней болезни падавшим от слабости голосом он продолжал диктовать мысли для этого труда. В зале, на столах, на рояле, лежали пачки с только что пришедшими адресами: от Общества любителей российской словесности, с особенным интересом читавшийся семьею Льва Николаевича, Общества деятелей периодической печати, Общества любителей художеств, с альбомом рисунков известных русских художников, специально для него нарисованных, и др. На одном из окон стояло интересное подношение Льву Николаевичу - заказанный на трудовые деньги официантами сада "Фарс" мельхиоровый самовар с вырезанными на нем изречениями: "Царство Божие внутри вас есть", "Не в силе Бог, а в правде", "Не так живи, как хочется, а как Бог велит" и потом перечисление имен поднесших. На самоваре висело шитое русское полотенце с такими же подписями. Прислан ими еще был прочувствованный адрес. Сотни приветственных писем, адресов, телеграмм со всех концов России и многочисленные письма из-за границы лежали уже просмотренные в шкафу для корреспонденции. Все время из Засеки, Ясенок, Тулы привозились новые пачки писем и множество телеграмм. 28-го было получено около 500 телеграмм, в числе которых множество телеграмм от городских, земских, научных, литературных, образовательных учреждений, гимназий, школ, всевозможных собраний, союзов, групп, лиц всевозможных положений и профессий и, между прочим, множество приветствий от рабочего люда очень многих фабрик и заводов и крестьян с разных концов деревенской России. Утром только сегодня, 29-го, из Тулы было привезено около тысячи телеграмм, и между ними в огромном числе заграничные, как более сложные для разборки, задержанные доставкой. Но дело, разумеется, не в числе их, неудивительном при огромной популярности Толстого во всем мире. Само собой разумеется, что огромное большинство приветствий чествует Толстого и как гениального художественного творца, но Толстой как апостол любви, пророк братства, великий борец с настанем и "властью тьмы" (слова, особенно часто повторяемые в телеграммах) чествуется прежде и превыше всего. Для этого стоит только бросить самый беглый взгляд на эти огромные пачки телеграмм и писем. Около дома толпились яснополянские ребятишки, получившие утром по коробке конфет с видами Ясной Поляны, присланных им для этого дня из Петербурга Жоржем Борманом (взрослые же крестьяне получили по косе из сотни кос, присланных с этой целью одним фабрикантом кос с юга). Собравшись потом на балконе дома, ребятишки с шумным весельем разбирали себе для чтения книжки из груды "посредниковских" детских книжек, принесенных для них из дома. До обеда в Ясную Поляну съехались все сыновья Льва Николаевича (за исключением Льва Львовича, гостящего в это время в Швеции у отца больной в данную минуту своей жены). Старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, недавно только приезжала в Ясную Поляну навестить больного отца и провести с матерью день ее рождения. Кроме семьи и родных в Ясной Поляне были только несколько (очень немного) из наиболее близких Льву Николаевичу его друзей, проводящих лето вблизи него. К обеду Лев Николаевич выехал в своем подвижном кресле, которое было поставлено так, что он мог видеть всех сидящих за столом. Перед началом обеда он дружески беседовал с некоторыми из гостей. После того, как он, побыв после обеда немного один у себя в кабинете, снова явился к гостям, его опять вывезли в залу, где он оставался в течение двух часов. Сначала, чтобы не утомляться, много разговаривая, Лев Николаевич играл в шахматы с М. С. Сухотиным, частым его шахматным партнером. Потом он беседовал на разные темы с несколькими собравшимися около него гостями. Бывший среди них переводчик сочинений Генри Джорджа С. Д. Николаев обратил особое внимание Льва Николаевича на пришедший в этот день замечательный по содержанию своему адрес, содержащий в себе приветствие Льву Николаевичу от союза австралийских лиг земельной реформы ("Евиного налога"), подписанное председателями и секретарями всех земельных федераций Австралии. Лев Николаевич, прочитав днем только мельком этот адрес, просил теперь принести его вновь, перечел его с глубоким вниманием и сейчас тут же в зале, среди общего кругом оживленного разговора, продиктовал своему секретарю Н. Н. Гусеву ответ, говоривший о том, что он рад их доброму к нему отношению, и что он до последних дней своих будет работать для общего с ними дела освобождения земли от частной собственности. В австралийском адресе говорилось: "Глубокочтимый учитель. Мы, ученики и последователи Генри Джорджа со всей Австралии, называющие себя сторонниками единого налога, желаем присоединиться к тем выражениям любви и уважения, которые будут нестись к вам со всех концов мира в тот день, когда вы достигнете почтенного 80-летнего возраста. История знает немного людей, которых бог одарил бы таким гением, каким отличаетесь вы, и того менее - людей, которые отдавали бы свой гений на служение столь благородным целям. Как великая нравственная сила того исторического периода, который мы переживаем, вы господствуете над королями и властителями и будете направлять человеческую жизнь в то время, когда они и дела их будут забыты. Ваша любовь к собратьям-людям, ваша готовность выступать на защиту всех угнетенных повсюду воспламеняла ответную любовь в сердцах людей, жизнь которых приобрела смысл и желания которых облагораживались благодаря вашему примеру и учению. Когда мы узнали, что вы приняли также учение нашего дорогого покойного учителя Генри Джорджа, мы с большей смелостью стали отстаивать те идеалы, к которым мы стремимся, и с большей уверенностью стали думать о наступлении того царства правды, в котором справедливость будет законом общественных отношений и любовь - законом личных отношении между людьми. Не только нам, но и всем искренно стремящемся многоразличными путями улучшить мир тем, которые придут в него после нас, ваша жизнь и ваше учение будут источником вдохновения и останутся им на все века. Когда же настанет время, и вы присоединитесь к отцам вашим, это вдохновение и память о вас будет сохраняться среди человечества как самое драгоценное его достояние. Но да будет далек этот день и да продлятся ваши годы радостного служения высочайшим интересам ваших собратьев-людей". Прослушав потом, сыгранные ему по его просьбе А. Б. Гольденвейзером две фортепианные пьесы, Лев Николаевич возвратился к себе". А. М. Хирьяков подводит итог великого события и пишет так: "Четвертый день после юбилея. После праздника наступают дни будничных забот, и хотя все еще везут письма и телеграммы, но уже не в прежнем количестве, и можно подвести некоторый итог откликам, которыми отзывалась родина на торжество ее великого сына. Можно хоть немного разобраться в этом потоке любви. Графиня Софья Андреевна соберет все письма, телеграммы и адреса и подарки и поместит их в Исторический музей в Москве, в отделение Л. Н. Толстого, которое уже теперь становится тесным. Будущий историк от души поблагодарит ее за сохранение этого драгоценного материала и всесторонне разработает его. Для газетного же работника это слишком сложная задача, и я позволю себе поделиться с читателями лишь некоторыми выдержками из массы юбилейных приветствий, теми выдержками, которые более всего привлекли мое внимание. Я оставляю в стороне приветствия иностранцев, среди которых сверкают такие имена, как Бьернсон, Гауптман, Бернард Шоу, Мередит и многие другие. Я не буду цитировать адресов городов, земств, обществ, других учреждений, - эти адреса, несмотря на их искренность, все-таки носят официальный характер. Я отмечу, главным образом, приветствия людей маленьких, неизвестных людей, тянущихся к великому, как былинки тянутся к солнцу. Необыкновенной прелестью непосредственного чувства дышит письмо, полученное из Костромы: "Милый дедушка, Лев Николаевич. Не сердись на нас за то, что наше письмо, быть может, отнимет у тебя столько времени на его прочтение. Мы все скажем очень коротко. Мы хотим сказать тебе, что мы очень, очень любим тебя за твое великое учение, за твое правдивое смелое слово, за неумолкающий призыв к добру, к истине. Мы только это хотим сказать тебе, потому что нам это очень хочется сказать... В день твоего юбилея пожелать тебе много, много хороших в будущем дней. Тебе шлют свой искренний, горячий привет юноша и девушка, прими его". Раненый под Ляояном офицер, пролежавший несколько часов на поле сражения, вспоминает, как верно изображено душевное состояние Андрея Болконского на поле Аустерлица. Бывший в Порт-Артуре врач говорит о возмутительных явлениях войны. "Никакие силы, - пишет крестьянин Витебской губернии, - не могут очернить и вырвать у народа то великое чувство, которое воплотилось в нем. Каждое твое слово народу известно, хотя бы это было напечатано за границей. Чуток стал народ и любит тебя за правду, за заступничество". Один из приветствующих сообщает, что не хотел беспокоить своим письмом, но определение синода заставило его говорить. "Быть может, - заканчивает автор письма, - ваш пример подействует и заставит нас, малодушных, быть смелыми и говорить и делать... И тогда исчезнет тот ужас жизни, в котором живем теперь". Один старик из Тюмени приносит Л. Н-чу горячую признательность за освобождение его "святыми словами любви от оков злобной мести". Особенно много приветствий прислано учителями и учительницами. Группа московских учителей и учительниц, принося благодарность за многое полезное, почерпнутое из произведений Л. Н-ча, прибавляет: "За ваши же последние произведения, особенно за ваш горячий протест против смертной казни, наше почтительное благоговение перед гением-сердцеведцем России. Все более и более убеждаемся мы, что каждое ваше последнее произведение есть самое высокое, самое ценное и поразительно прекрасное в духе истины и любви к человеку. Мы маленькие, незначительные люди. Мы молчим перед зверствами, нам не выразить того бремени, того ужаса перед совершающимся, что заставляет нас страдать, но тем больший отклик в сердцах наших находит ваше мужественное, яркое и талантливое слово обличения злых и в злобе неистовых. ...Дай же вам бог здоровья и силы за то, что вы написали, не боясь гонения. Ведь только во всей России вы один могли сказать свое могучее слово и так сказать, как это сказано". Группа земских учителей Г-ского уезда пишет: "Произведения ваши стали новым Евангелием, а примерная жизнь ваша будет служить подражанием грядущим поколениям. Пройдут века, нас давно уже не будет, а этот день никогда не забудется в сердцах новых и новых поколений". Числом полученных приветствий нельзя, конечно, вполне определить стремление почитателей Л. Н-ча выразить свои чувства. Многие не решались беспокоить, особенно принимая во внимание болезнь великого старца, многих останавливало опасение, что они не сумеют выразить свои чувства как следует, а многие даже боялись, что об их приветах могут узнать, и это нанесет существенный ущерб в их материальной жизни. Так, одно чрезвычайно сердечное письмо оканчивается горькой припиской: "Простите, дорогой Лев Николаевич, что не пишу своей фамилии, так как я есть семейный человек и боюсь какого-либо преследования". Какая характерная приписка, достойная увековечения на страницах истории! В XX веке за приветствие гениальнейшему человеку, составлявшему гордость человечества, можно было бояться преследования. Обыватель "конституционной" России XX века боялся преследования за мысли, выраженные в частном закрытом письме. Очень трудно перечислить все приветствия. Под одним красуются несколько десятков подписей рабочих, крестьян и три креста неграмотного старика 76 лет. Много стихотворений. Есть даже стихотворение какого-то полицейского и снабженные портретом стихи слепой девочки. Есть телеграмма, посланная на последние гроши пролетариями, и есть телеграмма великого князя Николая Михайловича. Некоторые приветствия представляют собой крик взволнованной души. "Хочется плакать и рыдать при мысли, что, может быть, эти строки дойдут до того, кто так дорог, кто так нам нужен и кто еще с нами". Народный учитель просит не огорчаться на батюшек и надеется, что Л. Н-ч не предоставит им случая порадоваться "обращению", потому что это нравственно убило бы его поклонников. Один из почитателей Толстого молится, чтобы бог дал силы перенести все нападки от людей недобросовестных, а главное от несведущих, темных, "к числу которых принадлежал когда-то и я, но перечитав ваше "В чем моя вера", я не только полюбил вас, но почувствовал неловкость своей совести за свое ожесточение против вас". Приведем еще последнюю выдержку из письма одной гимназистки. В гимназии предполагалось чествовать день 80-летия Л. Н-ча, и хотели устроить литературное утро, и вдруг - запрещено. "Как нам было обидно, - пишет девочка, - обойти молчанием день вашего 80-летия. Тогда я хотела было не ходить 28-го в училище, но потом поняла, что этого не нужно делать: ведь вы все время старались и стараетесь, чтобы люди не были праздными, а трудились, работали, и я решилась идти 28-го учиться и как можно больше поработать умственно, чтобы хоть сначала понемногу привыкать побольше трудиться... ...Много у вас врагов, но еще больше друзей, и мне только жаль всех тех, которые причиняли и причиняют вам так много зла. Ведь они не понимают, что делают, а таких жалеть нужно". В нашей литературе весьма распространен взгляд на Толстого как на величайшего художника, ослабляющего свою славу неудачными поисками в области философии и морали. Приступая к чтению множества полученных Львом Николаевичем приветствий, я ожидал в них найти отголоски этого распространенного мнения, но ошибся. В огромном большинстве приветствия отмечают значение Толстого, главным образом, как провозвестника нравственных идей. Думаю, что читателям будет интересно узнать мнение самого Толстого о полученных им приветствиях. Вот мнение Льва Николаевича, записанное во время нашей беседы стенографом: "В огромном большинстве писем и телеграмм, - заметил Толстой, - говорится, в сущности, одно и то же. Мне выражают сочувствие за то, что я содействовал уничтожению ложного религиозного понимания и дал нечто, что людям в нравственном смысле на пользу, и мне это одно радостно во всем этом; именно то, что установилось в этом отношении общественное мнение, большинство прямо пристает к тому, что говорят все. И это мне, должен сказать, в высшей степени приятно. Разумеется, самые радостные письма народные, рабочие". Сначала Толстой читал получаемые приветственные письма, но потом их оказалась такая масса, что во избежание чрезмерного утомления можно было прочитывать только особенно интересные, но тут оказалась другого рода опасность: интересные письма слишком волновали. Я могу сказать по собственному опыту, что мне трудно было удержаться от слез при чтении некоторых писем. Так что и избранные письма можно было читать лишь небольшими порциями. Говоря о приветствиях, нельзя умолчать и о высказанных Толстому порицаниях, другими словами, ругательных письмах. Характерно, что все те, которые мне пришлось пересматривать - анонимные. Все они производят впечатление написанных с чужих слов, без какого-либо знакомства с произведениями Толстого. Надо признаться, что письма эти производят весьма жалкое впечатление. Нет ни яда, ни остроумия. Одно сквернословие. За колесницей римского триумфатора бежал прорицатель-клеветник и поносил его, чтобы триумфатор не возгордился чрезмерно. Клеветники Толстого не годятся даже для этой жалкой роли. Их ничтожные возгласы бесследно тонут в мировом потоке любви, неудержимо хлынувшем к Толстому в день его восьмидесятилетия". И. И. Горбунов-Посадов, пересмотревший массу полученных приветствий, дает нам прекрасный выбор наиболее значительных из них. Мы цитируем здесь существенную часть его замечательной статьи.
- 18 Января 1901. Москва.
- 20 Января 1901. Москва. Петру Васильевичу Веригину.
- Чего желает прежде всего большинство людей русского народа.
- 3 Февраля 1902. Гаспра.
- 27 Апреля 1903 г.
- В Ясной Поляне
- Из океана приветствий Льву Толстому.
- Приветствие отказавшимся от военной службы
- Нет худа без добра
- 19 Июля 1910 г.
- 14 Июля 1910 г.
- Завещание
- 9 Октября 1910 г. Оптина пустынь.
- 4 Часа утра, Шамардино, 31 октября 1910 г.
- 1910 Г., окт. 31, 4 ч. Утра.
- 1 Ноября. 10. Астапово.
- 5 Ноября 1910 г. Астапово.