logo
Бирюков,Т

Чего желает прежде всего большинство людей русского народа.

Желает прежде всего большинство русского народа: во-первых, уничтожения всех особенных законов для крестьянского населения, а именно - уничтожения земских начальников, распоряжающихся крестьянами по своему произволу; уничтожения всех особенных крестьянских повинностей: подводной, квартирной, деревенской полицейской (сотские, десятские), в, которых не принимают участия другие сословия; уничтожения всех особенных правил об отношениях рабочих к нанимателям; уничтожения круговой поруки; уничтожения выкупных платежей за землю, уже давно выкупленную крестьянами, если считать платимые ими проценты в таком размере, в каком они взимаются в государственных учреждениях.имателям; уничтожения круговой поруки; уничтожения выкупных платежей за землю, уже давно выкупленную крестьянами, если считать платимые ими проценты в таком размере, в каком они взимаются в государственных учреждениях. Уничтожения удерживаемого для крестьян бессмысленного, ненужного и только позорного телесного наказания. Во-вторых, желает, чтобы правила об усиленной охране нигде не применялись, так чтобы все люди всегда и везде управлялись одними общими законами. Желает этого народ потому, что эти правила усиленной охраны подчиняют людей самовластию часто дурных начальников, развивают шпионство, доносы, поощряют и вызывают употребление против крестьян и рабочих жестоких телесных наказании в случаях земельных и фабричных волнений. Главное, вводят отмененную прежде, противную христианству, развращающую людей смертную казнь. Желает, в-третьих: свободы образования и воспитания, т, е. чтобы имели право все основывать школы, как низшие, так и высшие, чтобы преподавать имел право всякий человек, не лишенный этого права по суду, и чтобы преподавание во всех школах велось на языках тех народов, для которых они устроены. Чтобы все без различия исповедания и национальностей могли поступать и отдавать своих детей во все существующие школы, чтобы не было исключений для книг, допускаемых в библиотеки и читальни. Желает, в-четвертых и главное, чтобы были уничтожены все законы, стесняющие людей в исповедании их веры, чтобы были уничтожены законы, карающие как преступление переход из признанной правительством веры в другую, а также и беспрепятственное для каждого, гласное исповедание своей веры, чтобы не были запрещены службы в староверческих часовнях, церквах и собрания в молитвенных домах молокан, штундистов и других. Чтобы всякий верующий мог исповедовать то, что он считает истиной, и мог в ней воспитывать и детей своих. Можно желать еще очень многого, но мы думаем, что эти 4 меры, если бы они были приняты правительством, успокоили бы волнения и установили бы нужное для блага всех взаимное доверие между народом и правительством. 16 марта 1901 г. Москва". Некоторые друзья Л. Н-ча, искренно расположенные к нему, но зараженные интеллигентным либерализмом, были поражены и огорчены, что в "письме к царю и его помощникам" Л. Н-ч не только не выставил на первый план, но даже не упомянул о "свободе слова" и "свободе печати". Л. Н-ч в письме к одному другу так возражал на эти обвинения: "О свободе слова не упомянуто мною наисознательнейшим образом. Замечания всех интеллигентов о том, что это необходимо включить, только еще более утверждают меня в необходимости не упоминать об этом. Все четыре пункта поймет самый серый представитель 100 миллионов. Свобода же печати не только не нужна ему, но он не поймет, зачем она, когда ему не дают книг разрешенных. Вообще я думаю, что прежде всего нужно народу, чтобы его не выделяли от других, и все 4 пункта трактуют об этом (за исключением свободы совести, которая есть основа всего и сознательно нужна народу). Я смотрю снизу от 100 миллионов, и потому понятно, что те, кто смотрит сверху от полмиллиона либералов и революционеров, видят другое. Если свобода слова, то свобода собраний, представительство и весь катехизис, исполнение которого не дает ничего, кроме воображения, что люди свободны. Теперь народ может желать того, чтобы его не выделяли из всех; потом, если он будет желать чего, то прежде всего освобождения земли от собственности, потом от податей, накладываемых кем-то, потом от солдатства, потом от суда, а не свободы печати, представительства, 8-ми часового рабочего дня, касс и т. п." Наконец Л. Н-ч приступает к ответу на постановление синода, вынужденным к этому обстоятельствами. Он так объясняет мотивы своего ответа: "Я не хотел сначала отвечать на постановление обо мне синода, но постановление это вызвало очень много писем, в которых неизвестные мне корреспонденты - одни бранят меня за то, что я отвергаю то, чего я не отвергаю, другие увещевают меня поверить в то, во что я не переставал верить, и третьи выражают со мной единомыслие, которое в действительности едва ли существует, и сочувствие, на которое я едва ли имею право; и я решил ответить и на самое постановление, указав на то, что в нем несправедливо, и на обращение ко мне моих неизвестных корреспондентов". В ответе своем он обличает авторов послания в целом ряде нелепостей и поправляет смысл их нападения, указывая, в чем их обвинение правильно, в чем нет. И самую правильность обвинения он обращает на них же, так как с новою силою утверждает и разъясняет те мысли, за которые он подвергается осуждению. Наконец он с новой силой высказывает вкратце свое верованье, расширяя его до размеров всемирной религии истины. Вот его заключение: "Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как Дух, как любовь, как Начало всего. Верю в то, что Он во мне и я в Нем, Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать Богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека - в исполнении воли Бога, воля же Его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в Евангелии, что в этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого человека поэтому только в увеличении в себе любви; что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем более всего содействует установлению в мире царства Божия, т. е. такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между собой. Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство - молитва; не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф. VI, 5-13), а молитва, образец которой дан нам Христом, - уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога. Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого-либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь или не нравятся эти мои верования, - я так же мало могу их изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от которого исшел. Я не верю, чтобы моя вера была несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой, более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца. Если я узнаю такую, я сейчас же приму ее потому, что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я никак уже не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла. "Тот, кто начнет с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя (свое спокойствие) больше всего на свете", - сказал Кольридж. Я шел обратным путем, Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в которой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти". Из писем и телеграмм, выражающих сочувствие или порицание Л. Н-чу по случаю постановления синода, составилась целая литература. В нашем распоряжении имеется около сотни подобных выражений сочувствия и порицания, и мы постараемся дать краткое обозрение этих документов, ярко освещающих отношение ко Л. Н-чу различных классов русского общества и рабочего народа. Мы полагаем, что это отношение рисует весьма важный момент в истории русского народа, и мы посвящаем этому обозрению следующую главу. ЇГлава 3. Выражения сочувствия по случаю отлучения Александр Никифорович Дунаев, один из друзей Льва Николаевича, теперь уже умерший, собравший письма и телеграммы, полученные Л. Н-чем по случаю его отлучения, дает такое объяснение сделанному им отбору из этих писем; в письме к В. Г. Черткову он говорит: "Посылаемые мною копии представляют собою одну десятую всех писем, полученных Л. Н-чем по поводу его отлучения. Письма ругательные, укоризненные и несочувственные почти все; остались не переписанными такие, которые просто скучны и бесцветны. Все, что посылаю, подобрано как характерное отношение людей разного умственного и нравственного уровня к человеку, ставшему центром духовной жизни человечества. Сочувственных писем так много, что печатать их все значило бы десятки раз повторять те же мысли, только в разных выражениях. Подписей не прилагаю, так как это, может быть, было бы неприятно писавшим. Может быть, было бы лучше не печатать и место отправления, чтобы не подвергать корреспондента из какого-нибудь маленького города или деревни полицейскому розыску. Все громадное количество писем заграничных, полученных со всех концов земли, остается в стороне: их я не трогал по двум причинам: во-первых, отношение ко Л. Н-чу людей, живущих за пределами России, выражалось всегда свободно и не могло встречать тех препятствий, которым подвержено обнаружение сочувствия ко Л. Н-чу в России, и потому оно уже известно всему образованному миру, во-вторых, переписка с иностранных языков слишком затруднительна, и в особенности с таких, как испанский, венгерский, чешский, голландский и др. мало распространенных наречий. Важно то, чтобы за границею узнали, как отнеслось громадное большинство в самой России к попытке людей мрака и лжи затмить и опозорить имя величайшего человека всех времен и народов, который живет среди нас. И та часть писем, которую вы напечатаете, даст понятие о том, какой взрыв негодования, презрения к себе вызвали защитники лжи своей гнусной и лицемерно прикрывающейся якобы любовью вылазкой против того, к слову которого прислушивается весь мир, и сколько любви и сочувствия ему таится в душе русского народа, 0,99 которого не смеют открыто выразить свои истинные симпатии из боязни подвергнуться насилию и гонению. Как хочется дожить до того дня, когда весь русский народ открыто покажет, с кем он, и отвернется от той безнравственной шайки обманщиков, думающих, что они еще сильны суеверием народа, и гонящих от него всякого человека, несущего ему свет". Таким образом, в нашем распоряжении оказалось около 100 писем и телеграмм. Мы сделали еще выборку, взяв наиболее характерные; таким образом, приводимые письма составляют приблизительно одну сотую всего полученного Л. Н-чем за февраль и март, следующие за отлучением. Вот письмо известного эмигранта и публициста Алисова; мы берем из его письма наиболее существенную часть: "Отлучение таит в себе великую мораль: оно всем наглядно показало, что великий, бесстрашный, гуманный писатель, даже в чине отставного поручика, может оказаться неизмеримо сильнее царя, правительства и святейшего синода. Вся самодержавная безобразная клика не смеет прикоснуться к вам, чувствуя, что за вас стоит общественное мнение всего цивилизованного мира, что малейшее посягание возбудит всемирное негодование. Правительство, не имея мужества сгубить вас напрямик, как некогда оно сгубило десятки лучших русских писателей, прибегло к натравливанию, убийству косвенному... Синод, думая, что он имеет какое-нибудь значение для народа, прибег к отлучению как средству отдать вас на растерзание мракобесной толпе, он заранее освятил ножи... Удайся лютая, лицемерная затея, и кроткие пастыри в момент, когда толпа рвала бы вас на части, умывали бы в святой воде свои руки. Кровожадный, вполне церковный замысел превратился в безумно нелепый фарс, убийца, готовый впотьмах сзади поразить свою жертву, вдруг неожиданно споткнулся, попал головой в помойную яму. Святейший синод стал всемирным посмешищем". Вот образец письма человека, откровенно заявляющего, что он не последователь Л. Н-ча, и тем не менее возмущенный посланием синода; он пишет: "Позвольте мне, хоть и не принадлежащему к ученикам вашим, поздравить вас по поводу послания синода от 21-22 февраля с. г., сегодня помещенного в общей печати. Вам, могучему писателю земли русской, удалось невозможное - пробудить от спячки православных и всколыхнуть вековое болото нашего духовенства. Естественно, что сперва из болота брызнуло грязью, но пройдет время - ил осядет, а вызванные вами к жизни источники закроют его потоком воды живой, ибо жизнь есть движение. Никто из читающих по-русски, кроме "смиренных", подписавших послание, не понимает "близких" в смысле церковно-полицейской статистики, но всегда в смысле близости по духу; таковых же не тронет безымянная клевета, пачкая только создавших ее. Пусть же достигнутое даст вам, дорогой Лев Николаевич, новые силы к созданию новых чудных образов в продолжении борьбы вашей, а нам, русским, надежду еще неоднократно приветствовать победу духа над тьмою". А вот что говорит в письме его горячий, молодой ученик: "Знай же, что большинство молодых сил на твоей стороне, и если живы будем, то пойдем по той же дороге, как и ты, по дороге истинного учения Христа. Прими от меньшего брата твоего искреннее пожелание всего доброго. Да воссияет правда, любовь и свобода!" Характерно признание одного старого католика; он пишет между прочим: "Мы с вами, многоуважаемый Лев Николаевич, ровесники, 16-го сентября 1828 года я родился и почти до 60 лет я прожил, как и большинство людей, веря в те обряды и басни, которые нам преподнести под видом учения Христа. Я - католик, а дети 8 душ - православные. Жизнь моя была в нравственном отношении темна и бессодержательна, и если я делал когда-нибудь добро, то случайно. Но в 1888 г. мне удалось достать с большими трудами ваши сочинения "В чем моя вера?", "Исповедь" и "Перевод Евангелия". Я прочел и прозрел, как от света солнца, и все явления жизни стали для меня осмысленны и жизнь - радостная, содержательная. Я собственноручно переписал эти книги, и они стали любимыми и настольными до моей смерти". Вот скромное, но искреннее послание группы интеллигентов: "Лев Николаевич, если только чья-либо похвала или порицание вашей обаятельной деятельности могут усилить благотворное влияние на способность мыслить и чувствовать человечества, то, по нашему мнению, православный синод оказал миру хотя и невольную, но полезную услугу. Даже мы, ленивые и трусливые, но сильно любящие вас читатели и почитатели ваши, очнулись и почувствовали подъем духа настолько, что не можем отказать себе в удовлетворении потребности высказаться по отношению к происходящему в настоящее время движению мысли в обществе, вызванному посланием синода. Можно не соглашаться с некоторыми из ваших положений, но нельзя не чувствовать на себе и не замечать на окружающих нас влияние того любовного, доброго и честного, что сеете вы и что именно и вызвало знаменитое послание "смиренных". Вскоре после отлучения Л. Н-ч захворал, но, к счастью, не надолго. Весть о его выздоровлении вновь вызвала целый рой сочувствий. Такова, напр., телеграмма из Киева от студентов Киевского политехникума. "Лев Николаевич, мы, киевляне, шлем вам, величайшему и благороднейшему писателю наших дней, выражение глубокой радости по случаю вашего выздоровления, и мы надеемся, что высшая справедливость сохранит вашу жизнь еще долгие годы на благо страждущим ближним и на служение чистым идеалам евангельской любви, истины, добра и свободы". Следует 1080 подписей, высланных почтой отдельно. Интересно по содержанию письмо от русской колонии в Женеве: "Дорогой Лев Николаевич. Мы вполне уверены, что нелепое распоряжение синода от 22 февраля сего года не могло нарушить спокойствия н бодрости вашего духа. Но присутствуя при факте этого наглого лицемерия, мы не можем удержаться, чтобы не выразить вам нашего горячего сочувствия и солидарности с вами во многих "преступлениях", взводимых на вас синодом. Мы искренно желали бы удостоиться той чести, которую оказал вам синод, отделив такой резкой чертой свое позорное существование от вашей честной жизни. По своей близорукости синод просмотрел самое главное ваше "преступление" перед ним - то, что вы своими исканиями рассеиваете тьму, которой он служит, и даете сильный нравственный толчок истинному прогрессу человечества. За это мы приносим вам нашу глубокую благодарность и от души желаем продления вашей жизни еще на многие годы". Весьма оригинально проявилось сочувствие Л. Н-чу на передвижной выставке картин в Петрограде, совпавшей с отлучением. Сначала группа посетителей выставки послала такую телеграмму: "Присутствующая публика на передвижной выставке при виде вашего портрета слилась в едином порыве благожелания и горячей признательности великому учителю жизни". Подписалось немедленно 598 лиц. Но, не будучи уверены в исправной доставке этой телеграммы, посетители послали копию с нее по почте, в сопровождении следующего письма: "До сих пор мы не знаем достоверно, вручена ли вам эта телеграмма, поэтому считаем долгом попытаться передать ее другим путем, в настоящем письме, а вместе с тем прислать подлинные подписи и сообщить вкратце о том, что произошло перед вашим портретом. Появление портрета на выставке дало обществу повод высказать свое осуждение синоду и выразить свои симпатии вам за вашу постоянную отзывчивость на все явления русской жизни, за ваш неумолчный и смелый призыв к исканию правды и к борьбе за нее. Собравшаяся с этой целью публика уже с 12 часа стала тесниться перед вашим портретом и ожидала с нетерпением почина в устройстве овации. Часу во 2-м студенты начали украшать портрет гирляндами из живых цветов, раздались громкие аплодисменты. Затем в течение 3-4 часов портрет несколько раз осыпали массою зелени и цветами, слышались возгласы "долой Победоносцева!" и "ура Льву Николаевичу!", дружно подхватываемые всеми. Все единодушно приняли предложение послать приветственную телеграмму, и скоро люди всякого звания и положения покрыли ее своими подписями. Расходясь, каждый уносил на память по цветку от портрета. Всех объединяло чувство сердечной признательности к борцу за свободу совести и проповеднику истинной любви к ближнему". Портрет был найден "соблазнительным" и по приказанию начальства снят с выставки. Когда новая группа захотела снова украсить его цветами, то, узнав о его снятии, послала Л. Н-чу в Москву гирлянду цветов с такой запиской: "Не найдя вашего портрета на выставке, посылаем вам нашу любовь". Весьма ценно письмо фабричных рабочих из Коврова, Владимирской губернии: "Достопочтеннейший и многоуважаемый граф Лев Николаевич! Спешим засвидетельствовать вам глубочайшее почтение и поздравляем вас с высокоторжественным праздником во имя Того, Который 1900 лет тому назад проповедовал людям святое братство, свободу и равенство. И мы, прочитав ряд ваших сочинений, видим в них стремление вашего ума и сердца последовать и повести род людей к действительному исполнению и приведению этих слов в действительность. О Лев Николаевич, как вы велики и славны, благодарим, благодарим вас за то, что вы вспомнили нас, урезанных в жизни бедняков. Плоды ваши и подобных вам людей мы видим уже на себе: с нами, бедными оборванцами, неучеными людьми, хорошие образованные люди ведут общение, разговоры и это все делают ласково и любовно, не пренебрегая нами, и это уже одно - великое дело, мы чувствуем, как в сердца наши вливается что-то хорошее, порой захватывающее дух. И когда в мрачные минуты нашей жизни приходят в голову мысли: кто я? и что у меня, кроме жены и детей, есть? Я буду так же помирать, как мой отец, который, лежа на смертном ложе и видя нас, детей, в беспомощном состоянии, мог обратиться только и надеяться на слабые силы своей жены, и эту слабую силу он просил: не забудь, пожалуйста, детишек. И мать моя влачила жалкую, полную страдания и ежедневных лишений жизнь и эту жизнь передала нам, и ее наследуют наши дети. Все же я счастливее моего отца буду помирать, потому что для бедного человечества, а следовательно, и для моих детей работают сегодня такие люди, как вы, Лев Николаевич. А эта мысль вольет в нас надежду, что дети наши останутся после нас кроме матери еще хорошими, как вы, людьми. Итак, Лев Ник., благодарим вас и молим Бога, чтобы он продлил драгоценную для нас, бедняков, вашу жизнь и здравие, потому что мы знаем, что пока вы живы и здоровы, следовательно, мы имеем в лице вашем нашего заботящегося об нас защитника и громителя пороков людских. Имя ваше, Лев Николаевич, с восторгом переносится среди нас из уст в уста как истинно верующего христианина.

С почтением к вам и любящие вас фабричные рабочие".

Далее приведем письмо крестьянина: "Глубокоуважаемый и дорогой Лев Николаевич. Совет нечестивых опубликовал в своих "Ведомостях" определение по поводу ваших религиозных воззрений. Лицемерный синедрион, видимо, совсем растерялся и ныне смиренно-лукавой речью пытается накликать на вас беду в расчете поддержать тем свое шатающееся царство. Лицемерные крепостники души человеческой, чего они этим добились? Ответ им - общее презрение всего просвещенного мира. Дорогой Лев Николаевич, великий учитель, защитник гонимых, апостол святого Христова учения, почерпните же в этом благоговейном хоре бьющихся горячей любовью к вам миллионов сердец новые силы к дальнейшей вашей святой проповеди на благо человечества! Вы не можете сомневаться, что эти миллионы обожающих вас людей отныне с еще большим жаром божеской любви и человеческой преданности будут взирать на вас - носителя правды, и будут молить нашего общего бога, именуемого милосердие, продлить ваши бесценные дни на общую радость и счастье всего живого. Говорят, что все письма, адресуемые на ваше имя, прочитываются полицией. Из опасения попасть в беду, я не смею подписаться, как бы надлежало для честного человека. Да и дело не в имени моем. Я почитаю себя счастливым присоединить лишний голос к тем, что уже выразили вам свои чувства и глубокого восторга, и беспредельной любви и преданности. Русский крестьянин, успевший прочитать и понять все вами написанное, и ни к какой секте или толку не принадлежащий. Был православный с детства". От воспитанников училища слепых из Петербурга. Лев Н-ч и им доставил радость: "Милостивый государь, граф Лев Николаевич! Позвольте нам выразить нашу искреннюю признательность и сердечное обожание, которое вы вдохновили в нас своими бессмертными сочинениями; через них вы научили нас серьезно мыслить, пробудили в нас много прекрасных чувств и наполнили наш внутренний мир созданными вами образцами, доставляющими нам великие духовные наслаждения. Мы вполне счастливы, если нам удастся усвоить хоть одну мысль из малодоступных нашему пониманию ваших произведений. Какое отрадное оживление наступает в наших товарищеских кружках, когда только произнесется ваше имя! С какою жадностью мы ловим малейшее известие, касающееся драгоценной вашей жизни и беспримерной деятельности. Простите же, глубокоуважаемый Лев Николаевич, что мы осмелились побеспокоить вас: письмо это вызвано неудержимой потребностью излить перед вами те невыразимо прекрасные наши чувства, которые навеяны вашим гением. Да не покажется вам дерзостью, если мы позволим себе в заключение выразить наше искреннее пожелание, чтобы еще на многие годы продлилось ваше земное поприще, дав нам право надеяться еще не однажды испытать отрадное действие неотразимой силы вашего творчества. Воспитанники училища слепых". А вот горячее слово студента: "Дорогой учитель! "Они" поняли тебя и спрашивают тебя: зачем ты пришел мешать "им" творить беззакония Христовым именем, зачем ты мешаешь "им" снова распинать Христа, извращать и ругаться над Его святым учением? Но знай же, великий учитель, что на искупленной Христом земле появляются и другие люди - апостолы, которые свято хранят Его святые заветы и возвещают их миру, когда он забывает их. Прими же святое уважение и глубокое благоговейное поклонение твоему высокому апостольскому служению и иди до конца по этой трудной дороге служения Богу.

Студент".

Еще одно трогательное послание: "Ваше отлучение от церкви повергло всех в страшнейшее негодование, даже тех, кто не любит вас. Они этим отлучением сделали только то, что вы стали всем еще дороже. У меня есть маленький племянник, ему нет еще и года, мы его назвали Львом в честь вас; он знает ваш портрет, и когда скажешь: "Левушка, покажи, где Лев Николаевич", - он тянется ручонками к вашему портрету. Мы научаем его любить вас и жить так, как учит Христос и вы, его последователь истинный и нелицемерный". И снова серьезный голос рабочих: "Мы, рабочие, глубоко сочувствуем за несправедливое осуждение вас синода, т. е. нескольких людей, называющих себя в гордом заблуждении "церковью Христовой", как будто остальные-то миллионы не есть члены того великого общества, которые называются христианами. Мы, русские люди, простые работники, чувствуем и понимаем чуть ли не глубже истины Христова завета, чем члены синода. Не вас должны отлучать от церкви христовой, а тех, которые сами не идут в царствие небесное, да и других не пускают. Мы понимаем, что ваши литературные произведения направлены не для ниспровержения великих истин, а напротив, для разъяснения их. Но мы знаем также, что во все времена люди, стоящие на стороне благочестия, и великие вожди народа по пути человеколюбия и правды всегда были отчуждаемы от себя теми, кто попирал ногами свободу, добродетель и честь. Сам великий учитель наш не за это ли пострадал на кресте? но то было время - теперь иное. В наши дни уже чернь, и та понимает то, что не понимало передовое человечество. Ваше слово не на бесплодную почву упало, оно пройдет из века в век на спасение человечества от многих соблазнов. А мы чтим вас как великого человека, которому воздвигается нерукотворный памятник в наших сердцах.

От рабочих N-ой фабрики, 4-го марта".

Учащиеся женщины пишут между прочим: "Простите нам смелость нашего обращения к вам; мы решились на это, потому что нам хотелось как-нибудь излить все чувства, вызванные происшедшим. Взгляните на это желание не как на выходку маленького, ничего не значащего кружка учащихся, только начинающих жить, а как на слабое подобие протеста против рабства чужой совести, желания накладывать узы на полет исполинской мысли, которой мы уже обязаны столькими прекрасными творениями, столькими художественными и нравственными наслаждениями, как на дань, принесенную несравненному художнику и великому христианину". Следуют 6 подписей учащихся женщин. Были и ругательные письма такого содержания; "Звероподобному в человеческой шкуре Льву. Да будешь ты отныне анафема проклят, исчадие ада, духа тьмы, старый дурак. Лев - зверь, а не человек, подох бы скорее, скорее, скот. Один из скорбящих о погибшей твоей душе, когда-то человеческой..." Но подобные ругательства по своей малочисленности и нелепости тонули в море сочувствий и благожеланий. Кроме писем, Л. Н-чу присылали и разные подарки. Один из наиболее интересных - это была глыба зеленого стекла, красиво отшлифованного в виде пресс-папье. На одной стороне имеется надпись, сделанная золотыми буквами: "Вы разделили участь многих великих людей, идущих впереди своего века, глубокочтимый Л. Н-ч. И раньше их жгли на кострах, гноили в тюрьмах и ссылке. Пусть отлучают вас как хотят и от чего хотят фарисеи, первосвященники. Русские люди всегда будут гордиться, считая вас своим великим, дорогим, любимым". За этим следуют многие подписи от служащих и рабочих Брянского стеклянного завода. Приславшему этот подарок А. Эндоурову Л. Н-ч отвечал следующим кратким письмом: "Я получил ваш прекрасный подарок, в котором особенно дорога мне надпись, и прошу вас передать мою живейшую благодарность всем подписавшимся". Все перечисленные отзывы являются непосредственным откликом на указ синода об отлучении Л. Н-ча от православия. Кроме этих непосредственных откликов у нас имеются свидетельства о возраставшем влиянии Л. Н-ча на русское общество, независимо от синодского акта, хотя, по всей вероятности, он имел косвенное влияние, увеличив популярность Л. Н-ча среди юношества этих годов. Сообщаемые сведения относятся к 1901 и к первой половине 1902 года. Мы помещаем ниже свидетельство одной заведующей общественной библиотекой, собравшей около 2.000 отзывов, большой частью молодых читателей. Вопрос был поставлен такой: кого вы считаете вашим любимым писателем и какое самое любимое произведение этого писателя. Из 2000 ответов около 700 выпало на долю Льва Николаевича, затем шел Горький (около 600) и Достоевский (около 500). Интересно заметить, что эти три русских писателя, пользуются наибольшею популярностью в настоящее время в Германии. Наиболее читаемой книгой оказался роман Л. Н. Толстого "Воскресение". Он упоминается как любимая книга около 300 раз. Совершенно особое место занимают отзывы о "Крейцеровой сонате" и о некоторых религиозно-философских произведениях последних 10-15 лет. Один гимназист III кл. пишет: "Позднышев - человек умный, но бесхарактерный: он мог бы удержать свою жену от падения, но вследствие какого-то озлобленного нежелания не удержал. Думаю, что в моей будущей личной жизни того не случится, что описано в "Крейцеровой сонате"; рассудок должен всегда сдерживать порывы человека. За это произведение Толстому большое спасибо". Другой (тоже гимназист) пишет: "Крейцерова соната" открыла мне глаза на истинный смысл существующих в нашем обществе связей между мужчиной и женщиной. Связи эти - одно скотство. Это ужасно, но справедливо. И я все свои силы души употреблю на то, чтобы избегнуть подобной недостойной человека связи". В целом ряде отзывов указывается на то, что "Крейцерова соната" заставила сознательно относиться к женщине", "изменила мой образ жизни". "Толстой "Крейцеровой сонатой" направил меня на новый путь, с которого я уж, наверное, не собьюсь и твердой поступью пойду в будущей моей жизни" и т. п. "Философские произведения Толстого для моих корреспондентов, - говорит зав. библиотекой, - были целым откровением: они у одних "произвели переворот в душе"; у других "совершенно изменили коренным образом все взгляды на современную действительность"; у третьих "кончилась духовная слепота, и началось умственное и нравственное просветление"; у четвертых "получились верные представления о самых важных сторонах нашей жизни: о людских отношениях, о вере, об обществе, о государстве"; у пятых "наконец-таки нашлась отправная точка, от которой следует начинать практическую работу: служить правде и истине и делать добро..." Или: известные произведения Толстого "важны не тем, справедливо ли решает автор поставленные им вопросы, но тем, что они раскрывают глаза на несостоятельность важных основ нашей жизни и, несомненно, выводят человека из инертного отношения к этим основам, - так убедительны рассуждения автора" (гимназист I класса). Восторги перед гением Толстого не знают пределов. Судя по отзывам, многие из молодежи сделали из Толстого себе кумира и некоторые из его произведений много раз читают и перечитывают. Некоторые читали "Кавказского пленника", "Детство и отрочество", "Севастопольские рассказы" и др. "бесчисленное" (!) количество раз и многие места знают даже наизусть. Толстой вызывает у юношества "благоговейное" отношение к себе не только как писатель, но и как "редкий, веками появляющийся" человек. Вот ряд самых разнообразных отзывов о Толстом: "Толстого я люблю за его постоянное стремление к истине, за неутомимую жажду ее, за искренность, за пластичность и художественность его литературных произведений и, наконец, люблю его как человека редкого и единственного в своем роде" (гимн. II кл.). "Мне нравятся все сочинения Л. Н. Толстого. Почему его сочинения нравятся - излишне говорить: что в книге, то и на деле, что в книге говорит, то и сам делает" (гимн. II кл.). "Толстой, несомненно, самый крупный романист, великий философ и редкий (если можно так выразиться) религиозный мыслтель. Его романы - совершенство, выше которого ни в одной из мировых литератур не имеется. Его искания таких форм жизни, которые были бы достойны человека, поражают и увлекают своею искренностью, горячностью, стремительностью и непреклонным стремлением найти искомое. Его мысли об отношении человека к окружающему, к Богу и к себе, мысли о том, во имя чего и для чего мы живем, поражают своей простотой, с одной стороны, и с другой - величием" (семинарист). "У Толстого всегда на первом плане решение вопросов чести и совести. Устроить жизнь на началах любви к Богу и человеку, чтобы совесть была чиста и спокойна - вот, мне кажется, то, к чему стремится Толстой. Выше этого стремления нет да и быть не может" (ученик III кл. учител. семин.). "Толстой открыл мне глаза на самые важные стороны человеческой жизни. Только после знакомства с Толстым я уразумел истинную цену, смысл и цель государства, церкви и общества и вообще всей современной жизни. Я теперь хорошо знаю, что все это не то, что нужно для человека; теперь я знаю ясно, что мне делать, как устроить свою жизнь" (гимназ. III кл.). "Из всех русских писателей меня больше всего интересует Толстой. Это - такой большой человек и такой оригинальный, что для точного определения его нет даже у меня слов. Я хоть и плохо знаю литературу, но почему-то верю, что подобных Толстому писателей не было и не будет. Особенность его та, что у него все свое. Я люблю Толстого и знаю его хорошо, потому что имею счастье состоять собственником всех его произведений. Читал его и изучал я четыре года и вынес такое убеждение: Толстого большинство в публике и в критике не понимает. Утверждают, что он - проповедник непротивления злу, враг науки и цивилизации. Все это сплошная ложь или недомыслие. Толстовское непротивление злу по своей сущности выше всякого противления, и быть последователем его в тысячу раз труднее, чем быть приверженцем противления. Толстой своим непротивлением учит не поддерживать злые дела, и только. Не поддерживайте злое дело, и оно само падет, как дом без фундамента, как человек без ног. Враг ли Толстой науке и цивилизации? Нет. Он говорит только то, что наука находится во вражеских руках или в руках бездушных людей. И наше дело дать научным приобретениям надлежащее направление: служить на пользу большинству. Не виновата наука в том, что люди, пользуясь ее приобретениями, наделали себе ружей, пушек, чтобы истреблять человечество. То же и с цивилизацией. Все это похоже на то, если бы стали винить хлеб за то, что из него приготовляется водка, т. е. отрава. Или еще лучше: в голодный год у богатого землевладельца ломятся амбары от хлеба, а кругом люди умирают от голодного тифа. Ведь никто же не станет обвинять запасы хлеба в том, что они бездействуют, что дают умирать от голодной смерти" (окончивший классич. гимназ.). Толстой нравится многим за то, что он расширил у них "понятия о добре и зле", "научил любить людей, любить человечество", "убедит в том, что нравственная жизнь выгоднее", "показал настоящую жизнь в своих многочисленных художественных и публицистических произведениях", "выяснил истинный смысл деятельности тех, кто верховодит жизнью", "резко и убедительно обличил лицемерный строй жизни, в которой только сильному и хорошо, а слабый забит и ведет скотскую жизнь, жизнь почти раба" и т. п., и т. п. Отлучив этого человека от церкви, представители ее заклеймили себя позором и подготовили свое близкое падение". Так совершился нелепый акт отлучения, возведший Льва Николаевича на небывалую высоту духовно-нравственного влияния на все человечество. ЇГлава 4. 1901 г. (продолжение). Проект свободной школы. Болезнь Апрель 1901 года Л. Н-ч еще проводил в Москве, то прихварывая, то поправляясь, но в общем здоровье шло к улучшению, что позволяло ему работать. В это время, живя в Швейцарии, я получит от него весьма важное, взволновавшее меня письмо, писанное еще в конце марта. Передаю его целиком: "Написал вам недавно письмо, милый друг Поша, и это самое письмо вызвало во мне целый ряд мыслей, которые хочется сообщить вам. Мне все настоятельнее и настоятельнее приходит мысль о том, что то случайно сложившееся около вас дело воспитания детей в свободный стране есть дело огромной важности, самое важное дело в жизни. Написал я это вступление около месяца тому назад и с тех пор, частью из-за нездоровья (слабость, лихорадочное состояние, боли в мускулах и, как всегда, желудок и печень; теперь лучше), частью из-за суеты, вызванной нашими общественными событиями, о которых пусть вам пишут другие. А мне хочется продолжать то, что я начал и что очень занимает меня мысль о том, что устройство общества, отношений людских между собою хотя немного менее зверское, чем теперь, и хотя немного приближающееся к тому христианскому - не идеалу даже, а весьма осуществимому представлению, которое сложилось и укрепилось в нас, что устройство такое всего общества недостижимо не только нашим, моим, но и вашим поколением, но что оно отчасти или вполне должно быть достигнуто следующим поколением, детьми, которые растут теперь. Но для того, чтобы это было, мы, наше поколение, должны работать для того, чтобы избавить следующее поколение от тех обманов, гипнотизации, из которых мы с таким трудом выпутывались, и не только избавить, но и дать им всю, какую можем, помощь идти по единому истинному пути, не какому-нибудь нашему специальному, а по пути свободы и разума, который неизбежно приводит всех к соединяющей истине. Для того же, чтобы это было, надо, чтобы были такие школы. Для того, чтобы были такие школы, нужно, чтобы были образцы, попытки образцов. И вот вы с Пашей (*) поставлены самой судьбой и условиями ваших характеров в такое положение, что не знаю, кто лучше вас может это сделать, что вам как будто ведено это делать, посвятить на это все силы вашей жизни. Вы - русские с тем идеальным, ничем не связанным стремлением к полной радикальной свободе и с ясным, определенным миросозерцанием, вытекающим из этой свободы. И вы живете в стране свободной, где ничто не помешает вам применять к жизни свои основы. И оба вы способные, здоровые, без усилия нравственные люди. И вас любят. И около вас сложилась кучка детей. На днях говорили про это, и два человека, Булыгин и Михайлов, присутствовали, и оба только того и желают, чтобы найти место, где спасти детей от обмана. И таких родителей и детей сотни, если не тысячи. Кроме того, хотя это и нескромно, у вас есть любящий издавна дело воспитания и теперь придающий ему величайшее значение и готовый отдать ему свои последние силы человек, который может быть полезен вам - это я. Только оцените всю, превосходящую все другие дела, важность этого дела и отдайтесь ему, и, сколько могу, все силы положу на это. (* Моей женой, Павлой Николаевной, ур. Шараповой. (П. Б.) *) Ведь в деле этом все надо сначала: 1) религиозное воспитание, или даже не воспитание, но ограждение от ложного воспитания, 2) воспитание образа жизни - уничтожение извращенных привычек прислуги, 3) предметы преподавания - способы, не принуждение, 4) художественное: а) рисование как средство передачи знаний и мыслей, б) музыка, не инструменты, а прежде всего утилизация своего голоса. 5) Труд - система труда. 6) Гигиена. Ведь это все надо сначала. И работы без конца. Хоть бы что-нибудь сделать. Напишите, что вы об этом думаете. Целую вас братски всех троих и детей.

Л. Т".

21-го марта 1901 года. Мы, конечно, поспешили ответить о своей готовности служить делу устройства свободной школы, если только у нас хватит сил, и на это мы получили новое письмо, начатое еще в Москве, до отъезда, и оконченное через месяц, уже по приезде в Ясную; этот перерыв в писании опять был причинен болезнью. Письмо это очень большое, уже известное публике из полного собр. сочинений; мы передаем в изложении его основные мысли: Основным принципом своей новой программы свободной школы в письме ко мне Л. Н-ч полагает ту мысль, что воспитание и образование совершается по внушению. Есть внушение сознательное, оно совершается при обучении каким-либо предметам. Другое внушение - бессознательное, оно оказывает могущественное влияние на воспитание в виде примера жизни воспитателей. Если влияние это доброе, то его можно назвать просвещением. Л. Н-ч говорит, что буржуазная обстановка нашего среднего класса препятствует такому просвещению. Он выражает это такими словами: "Живет какая-нибудь семья rentier, земледельца, чиновника, даже художника, писателя буржуазной жизнью, живет, не пьянствует, не распутничает, не бранясь, не обижая людей, и хочет дать нравственное воспитание детям, но это так же невозможно, как невозможно выучить детей новому языку, не говоря на этом языке и не показывая им книг, написанных на этом языке. Дети будут слушать правила о нравственности, об уважении к людям, но бессознательно будут не только подражать, но и усваивать себе как правило то, что одни люди призваны чистить сапоги и платье, носить воду и нечистоты, готовить кушанье, а другие пачкать платье, горницы, есть кушанья и т. п. Если только серьезно понимать религиозную основу жизни - братство людей, то нельзя не видеть, что люди, живущие на деньги, отобранные от других, и заставляющие этих других за эти деньги служить себе, живут безнравственной жизнью, и никакие проповеди их не избавят их детей от бессознательного, безнравственного внушения, которое или останется в них на всю жизнь, извращая все их суждения о явлениях жизни, или с великими усилиями и трудом будет после многих страданий и ошибок разрушено ими". Затем Л. Н-ч переходит к содержанию обучения, весьма тесно связанному с воспитанием и производящегося посредством сознательного внушения. В прежнее время это внушение превращалось во вдалбливание и даже вколачивание всеми мерами, включительно до палок и розог; в настоящее время мы стоим на принципе свободного обучения, которое тем не менее является внушением. Одним из главных условий успеха обучения Л. Н. считает добрую волю учащихся. Он говорит, что знание только тогда успешно воспринимается и приносит плод, если есть жажда и голод знания, потребность его, подобно тому, как еда только тогда полезна, когда человек чувствует физический голод. И потому никогда не надо заставлять учиться, а тем более наказывать за неуспех или так называемые лень и манкировку уроков. Самые предметы обучения Л. Н-ч разделяет так: 1) предметы философско-религиозные, о смысле жизни; 2) предметы опытные, естествознание; 3) предметы математические. Затем следуют 3 отдела искусств: а) Искусство словесное (сюда относится и изучение языка); б) искусство пластическое; в) музыка. Наконец, 7-м отделом он считает обучение ремеслам (физическому труду, земледелию, вообще производству материальных предметов, необходимых для жизни). Все эти мысли набросаны им в письме, по его собственному выражению, как программа программы. Он не настаивает на их полноте, оставляет свободу их разработки в подробностях на практике; но нельзя не согласиться со смелостью и плодотворностью постановки этого вопроса о свободной трудовой школе. Впоследствии Л. Н-ч еще немного обработал это письмо к нам, и в таком виде оно было издано сначала "Свободным словом" за границей, а затем и вошло в полное собрание его сочинений под названием "Письмо о воспитании к П. Б.". Несмотря на слабость здоровья, деятельность Л. Н-ча была многообразна. Дневники его продолжают блистать чудными мыслями. Так, 8 апреля он записывает: "Есть религиозные люди, которые относятся пренебрежительно и даже отрицают заботу людей о своем теле, а также и всякую профессиональную деятельность. Это неверно. Человек лучший не может всегда служить Богу. Бывают периоды равнодушия, усталости. И тогда, человек может и должен исполнять профессиональное дело - шить, строгать, учить и т. п., только бы дело это не было противно Богу. Не может человек и всегда служить людям профессиональным делом: бывают периоды усталости, и тогда пускай он служит себе: ест, спит, веселится. Только бы это служение себе не мешало и не было противно служению Богу. Не пренебрегать надо этими периодами усталости, неспособности служения Богу, а организовать их так, чтобы они нисколько не мешали служению Богу". Около этого же времени он записывает такую мысль: "Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь". Мысль эта очень интересна тем, что обличает Л. Н-ча в так называемых "противоречиях", на которые так любили указывать люди, недостаточно глубоко понимавшие Л. Н-ча. Действительно, нет ничего легче, как обличить Л. Н-ча в противоречии по этому поводу. В "Исповеди" Л. Н-ч говорит, что ему очень тяжело было "вилять" в своей педагогической деятельности, воевать с помещиками во время своего "посредничества", и он так устал от всей этой лжи и телом и духом, - что бросил все и уехал на кумыс отдыхать и жить животной жизнью. О своей деятельности на пользу голодающих он писал друзьям своим, что она ужасна, полна греха; и в одном письме выразился даже так: "я занят распределением "блевотины богачей". И вот через много лет он пишет, что только эти занятия были счастливым временем его жизни. И это весьма понятно. Эти деятельности действительно тяжелы, и много встречается в них такого, что трудно переносить таким впечатлительным натурам, как Лев Николаевич. Но ведь он сам шел на них под влиянием самых благородных чувств и работал с самоотвержением. С течением времени тяжелые впечатления сгладились, и осталось впечатление о счастливых днях, проведенных в труде на общее дело. В мае и июне Л. Н-ч продолжал прихварывать, что, впрочем, не мешало ему заниматься своим обычными делами. Одно из обычных дел его было ходатайство за преследуемых. И вот 6 мая он пишет Святополку-Мирскому письмо "об облегчении участи Максима Горького". Письмо это очень характерно. "Ваше сиятельство, ко мне обратились жена и друзья А. М. Пешкова (Горького), прося меня ходатайствовать перед кем я могу и найду возможным о том, чтобы его, больного, чахоточного, не убивали до суда и без суда содержанием в ужасном, как мне говорят, по антигигиеническим условиям нижегородском остроге. Я лично знаю и люблю Горького не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека. Хотя я и не имею удовольствия лично знать вас, мне почему-то кажется, что вы примете участие в судьбе Горького и его семьи и поможете им насколько это в вашей власти. Пожалуйста, не обманите моих ожиданий и примите уверения в совершенном уважении и преданности, с которыми имею честь быть вашим покорным слугою.

Лев Толстой".

8 мая Л. Н. с семьей переехал в Ясную. Дневники его все так же блещут мудростью. Частые так называемые "беспорядки" того времени наводят его на такую мысль: "Когда я сижу на другом и езжу на нем, то это - порядок. Когда же этот другой хочет выпростаться из-под меня, то это беспорядок". Далее он вспоминает исторический ход своих мыслей: "Отыскивая причину зла в мире, я все углублялся и углублялся. Сначала причиной зла я представлял себе злых людей, потом дурное общественное устройство, потом участие в насилии тех людей, которые страдают от него, войско, потом отсутствие религии в этих людях и, наконец, пришел к убеждению, что корень всего - религиозное воспитание. И потому, чтобы исправить зло, надо не сменять людей, не изменять устройство, не нарушать насилия, не отговаривать людей от участия в насилии и даже не опровергать ложную и излагать истинную религию, - а только воспитывать детей в истинной религии". Общее состояние его здоровья заставляет его жену высказать в письме к своей сестре Т. А. Кузминский такие тревожные мысли: "...Ты спрашиваешь о Левочке. Мне грустно тебе и отвечать на это, так как я должна тебе писать правду. Он этот год вдруг совсем постарел, исхудал, упал силами, постоянно чем-нибудь хворает. То болят ноги, встать с места больно, то руки болят, сводит пальцы; то желудок не варит. Иногда всю ночь стонет: ревматизмы ли это, или перерождение артерий, или плохое кровообращение - трудно узнать. Ему теперь делают соленые горячие ванны, и пьет он воды. Верхом не ездит, ходит мало, ест очень осторожно". В июне он съездил еще погостить к своей дочери Татьяне Львовне в Кочеты и, возвращаясь оттуда, почувствовал еще большую слабость. Его друг, П. А. Буланже, так рассказывает подробности этого путешествия. П. А. служил на жел. дороге и, когда Л. Н-ч путешествовал, старался всегда облегчить ему путь, предоставляя какие-нибудь удобства или комфорт, что было не всегда легко сделать, так как Л. Н-ч. всегда упорно отказывался от всяких льгот. Так было и этот раз: "Путешествие Л. Н-ча, - рассказывал П. А. Буланже в своих воспоминаниях, - от Кочетов до станции железной дороги было очень тяжело и мучительно. Ввиду того, что ехать в экипаже было очень болезненно, Л. Н-ч предпочел пойти на станцию пешком, выйдя заблаговременно. Провожатого он отказался взять, не желая стеснять других, и, расспросив дорогу, пустился в путь. Но, пройдя часа полтора, он устал и, кроме того, желая взять прямое направление, которым он сократил бы версты 3-4, сбился с дороги. Наступали сумерки. Лев Николаевич карабкался с холма на холм, терял силы, видел, что сбивается совсем с первоначального направления. Спустилась ночь, и невдалеке от себя Л. Н. услышал лай собак, он направился туда и нашел пастухов на заброшенном хуторе. Здесь он узнал, что значительно отклонился от дороги, что до станции еще верст шесть. Тогда он стал просить достать где-нибудь лошадь, - лошади не было. Не возьмется ли кто-нибудь проводить его до станции или, по крайней мере, вывести на дорогу? Никто не соглашается, боятся - в этой местности много волков, и рисковать выходить в эту темень никто не хотел. Указали направление, и с Богом, В темную ночь, усталый уже, не зная дороги, но полагаясь на свои старые охотничьи привычки, Лев Николаевич пустился в путь, снова взбираясь и спускаясь по холмам. Наконец, ноги его нащупали наезжую дорогу. Он остановился и сориентироваться в темноте. Видно было, что он напал на скрещение нескольких дорог. Куда теперь было идти? Зная, что земство в этой местности ставило на перекрестках дорог столбы с надписями направлений, он нащупал столб, но надпись прочесть нельзя было. К счастью, оказались в кармане спички и, зажегши спичку, Лев Николаевич узнал, наконец, куда надо было идти. Пройдя немного по найденной дороге, Лев Николаевич услыхал стук экипажа по дороге и стал ждать, надеясь, что ехавший подвезет его к станции. Оказалось, что это везли на станцию его же багаж, и, сев на линейку, он "благополучно" добрался через полчаса до станции. Измучен он был ужасно. Разболелся живот от тряски, все болело. Отправившись в уборную на станции, он к тому же как-то неловко облокотился на дверь с блоком, палец попал в дверную щель, и дверь с тяжелым блоком захлопнулась и размозжила палец. Ко всей усталости и прежним болям прибавилась еще мучительная боль раненого пальца. Перевязку сделали уже через несколько станций, в Орле. Как я и предполагал, Лев Николаевич не поехал в 1-м классе, и его уговорили, чтобы после всех перенесенных трудностей в пути он поехал хотя бы во втором классе. Но и тут ехать было очень неудобно, как рассказывала сопровождавшая его Игумнова. Вагон был полон, спинки для спанья были уже приподняты, осталось несколько, мест внизу, и Лев Николаевич кое-как примостился на одном из таких мест в ногах у лежавшей на диване дамы, сгорбившись в этой дыре с поднятой над ним спинкой дивана. Об отдыхе, разумеется, не могло быть и речи. Кроме того, лежавшая пожилая, но молодящаяся дама самым пошлым образом кокетничала с сидевшим напротив господином. Было очень накурено, душно и гадко. - Но, - рассказывала Игумнова, - мы терпеливо к этому отнестись, получив в Орле вашу телеграмму и зная, что нам осталось терпеть всего часа полтора. Когда Лев Николаевич вошел в ожидавший его вагон, я был поражен происшедшей в нем переменой. Видимо, он сильно страдал, но, как и всегда, не показывал этого. С удовольствием разделся он, снова промыли и перевязали раненый палец, и тотчас же он ушел и лег в своем отделении. Наш вагон отцепили в Ясенках, и Лев Николаевич мог провести спокойно остаток ночи, хотя, как оказалось, он не спал, Рано утром мы перевезли его, больного, в Ясную Поляну". Сказался ли данный случай, или вообще болезнь уже прокрадывалась ко Льву Николаевичу, но последующие известия о нем из Ясной Поляны были самые тревожные. И вскоре Л. Н-ч слег в постель. Вот что писала об этой болезни С. А. своей сестре 11-го июля: "...Очень болен Левочка. У него сделалась лихорадка, два вечера был жар. И это имело такое дурное влияние на его сердце, что оно совсем отказывается служить. Хинином остановили на сегодня лихорадку, сейчас 8 час. вечера и жару нет. Но температура утром была 35,9, а пульс 150. Это считается очень дурным признаком. Доктор живет неотлучно до завтра вечера, и говорит, что завтрашний день все решит. Если сердце угомонится, то Левочка может на этот раз встать; но во всяком случае жить долго не может. Съезжаются понемногу дети... ...Я не верю и не могу еще верить, что Левочка плох, - продолжает Софья Андреевна. - Сколько раз я пугалась, и каждый раз все обходилось хорошо. Но на меня нашло какое-то оцепенение, я точно пришибленная хожу, все отупело и остановилось во мне. Иногда сижу или лежу ночью возле него, и так хочется ему сказать, как он мне дорог и как я никого на свете так не любила, как его. Что, если когда внешне - наваждением каким-то - я и была виновата перед ним, то внутренне крепко сидела во мне к нему одному серьезная, твердая любовь, и никогда, ни одним движением пальца я не была ему неверна. Но говорить ничего нельзя, волновать его нельзя, и надо самой с собой сводить эти счеты 39-летней, в сущности, очень счастливой и чистой брачной жизни, но с виноватостью, что все-таки не вполне, не до конца мы делали счастливыми друг друга. Все это я тебе пишу как другу, как одной из тех, которые и любили, и понимали нас, и мне хотелось просто свое тяжелое сердце излить кому-нибудь. Если будет хорошо - слуху не будет, а если конец - то весть облетит скоро весь мир". Марья Львовна в письме ко мне подробно описывает ход этой болезни: "Когда папа проснулся, он позвал меня к себе и сказал, что всю ночь не спал от болей в груди и боку, и что чувствует себя нехорошо. Папа все-таки встал, обедал с нами, был в одном из своих чудных настроений, знаете - этой особенной задушевной разговорчивости. Обо многом говорили, самом интересном и важном, и так нам всем было хорошо вместе, тихо и радостно. Вечером у папа сделался жар. Ночь он спал хорошо и утром встал совсем свежий и говорил, что совершенно здоров. Но вот тут утром, измеряя температуру, я обратила внимание на то, что говоря со мной, он точно задыхался. Но я приписала это тому, что тема разговора его могла взволновать. Я пощупала пульс и тут увидала, что пульс очень быстр и неровен. Но папа так был свеж после хорошей ночи, что не обратил на это внимания и сошел вниз одеваться. После завтрака я пошла, на деревню к больным, со мной пошли Колечка Ге, мой муж и живущая у нас девушка. Идя назад, мы встретили папа и издали пошли за ним; чтобы не мешать его уединению, а вместе с тем быть около него. Он пошел по направлению к шоссе и, дойдя до первой горки, вдруг остановился. Мы его догнали, и он говорил, что с ним что-то сделалось очень неприятное, сердце билось, пот выступил, и пульс уже здесь делал какие-то необыкновенные скачки и остановки. Мы тихо пошли с ним, и у угла он сел отдохнуть, и ему все было очень плохо. До дома он добрался с большим трудом и лег. К обеду опять стало лучше, и он пришел к нам на террасу обедать. Тут приехал тульский поп, который часто к нему ездит, очень неприятный, кажется, хитрый человек (мне кажется, что он что-то вроде шпиона). Папа с ним стал говорить, взволновался и стал говорить ему, что он дурно делает, что ездит к нему, что он, вероятно, подослан и т. п. Этот разговор был ему тяжел, и он опять почувствовал себя хуже. Вечер все-таки он опять провел с нами. Ночью вернулась мама, ему опять было плохо, был жар; и рано утром послали за доктором в Тулу, потом за калужским и потом за московским. Тут наступили эти три дня умиранья. Все время пульс 150, такая слабость, что надо было на руках его перекладывать. Мы выписали всех: Сережу (Илья случайно был здесь), Таню, Мишу, дали знать в Швецию Леве - все сидели и прямо ждали конца, и в это время он был так возбужден мыслями, что это его даже тяготило, - он все просил записывать отдельные мысли о болезни, о смерти, о пространстве и времени, о вечной жизни и т. п. Говорил, что ему очень хорошо. Он говорил, что это подали лошадей, чтобы ехать, и что экипаж очень удобный, потому что сознание ясное. Был так добр, ласков и умилителен со всеми. Эти три дня давали кофеин, strofant, кофе, вино, хину. Сегодня первый день он не принимал никакого лекарства и приблизительно 5 или 6 дней с нормальным пульсом. Доктора считают, что это припадок грудной жабы, вызванный болезнью, которой он болел зиму и которая у него была еще здесь весной. Возвращение подобного припадка всегда может привести к концу". Во время болезни, чувствуя приближение смерти, Л. Н-ч так характеризовал свое состояние: "Карета подана". В другой раз он говорил: "Остановился на перепутье. И мне одинаково приятно, куда бы меня ни повезли: в продолжение этой жизни или к началу новой". Подобное же сравнение он употреблял и в письме к своему брату Сергею Николаевичу, которому писал между прочим, оправившись от самого тяжелого приступа болезни: "Когда, как мы с тобой, так близко к переезду через главный перевал, все отношения в этом мире теряют свою важность, и важны только все более и более устанавливающиеся отношения с Богом. Так по крайней мере у меня, и особенно сильно было во время болезни. Этого же желаю очень сильно тебе. Верно, оно и есть. Мне во время всей моей болезни было очень, очень хорошо, одно смущало и смущает меня, что так ли это было бы, если бы за мной не было такого облегчающего болезнь, боли ухода. Если бы я лежал во вшах на печи с тараканами под крик детей, баб и некому бы было подать напиться. Теперь мне совсем хорошо, только слабость. Хожу, но не схожу вниз и продолжаю писать то, что мне кажется нужным. ...У меня теперь чувство, как будто на последней станции от того места, куда я еду не без удовольствия, по крайней мере, наверное, без неудовольствия. - Нет лошадей, и надо дожидаться, пока приедут обратные или выкормят. И на станции недурно, и я стараюсь с пользой и приятностью провести время. Кстати отдохнешь, почистишься, и веселей будет ехать последний перегон". Интересна запись того времени С. А-ны, в ее дневнике; в ней ярко выражаемое стремление Л. Н-ча к поддержанию дружной любовной атмосферы в семье. И с какой радостью отвечала на это Софья Андреевна: "Сегодня он мне говорил: "я теперь на распутье: вперед (к смерти) хорошо и назад к жизни хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка". Потом он задумался и прибавил: "Еще многое есть и хотелось бы сказать людям". Когда дочь Маша принесла ему сегодня только что переписанную Н. Н. Ге статью Льва Николаевича последнюю, он обрадовался ей, как мать обрадовалась бы любимому ребенку, которого ей принесли к постели больной, и тотчас же попросил Н. Н. Ге вставить некоторые поправки, а меня попросил собрать внизу в его кабинете все черновые этой статьи, связать их и надписать: "черновые последней статьи", что я и сделала. Вчера утром я привязываю ему на живот согревающий компресс, он вдруг пристально посмотрел на меня, заплакал и сказал: "Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя..." И голос его оборвался от слез, и я целовала его милые, столь знакомые мне руки и говорила ему, что мне счастье ходить за ним, что я чувствую всю свою виноватость перед ним, если не довольно дала ему счастья, чтобы он простил меня за то, чего не сумела ему дать, и мы оба, в слезах, обняли друг друга, и это было то, чего давно желала душа моя - это было серьезное, глубокое признание наших близких отношений всей 39-летней жизни вместе... Все, что нарушало их временно, было какое-то внешнее наваждение и никогда не изменяло твердой внутренней связи самой хорошей любви между нами". Наконец я получил утешительные известия от С. А-ны. Она мне писала между прочим от 19 июля: "Чуть-чуть не угасла всем нам дорогая жизнь. Но теперь, слава Богу, Л. Ник. хорошо поправляется и опять работает. На осень доктора посылают нас в Крым, куда поедут с нами все три дочери. Тепло хорошо действует на Льва Николаевича, и 4 доктора советовали ему продлить действие тепла подольше". Интересно, как о своей болезни думал сам Л. Н-ч. Оправившись; он записывает в дневнике: "16 июля, Я. П., 1901 г. Больше месяца не писал. Был тяжело болен с 27-го июня, хотя и перед этим недели две было нехорошо. Болезнь была сплошной духовный праздник, и усиленная духовность и спокойствие при приближении к смерти, и выражение любви со всех сторон... Кончил "Единственное средство". Не особенно хорошо, слабо". Синод своим отлучением значительно расширил популярность Л. Н-ча. Его взгляды проникли и на Восток, и вот он получает письмо от индуса Рамазешна, которому отвечает. Письмо Л. Н-ча так характерно, что мы его приведем здесь целиком. "Благодарю вас за ваше интересное письмо. Я совершенно согласен, что ваша нация не может принять того решения социального вопроса, которое предлагает ей Европа и которое, в сущности, не есть решение. Общество, или собрание людей, основанное на насилии, не только в первобытном состоянии, но в очень опасном положении. Связь, соединяющая такое общество, всегда может быть порвана, и общество может постигнуть большое несчастие. Все европейские государства именно в таком положении. Единственное решение социального вопроса для разумных существ, одаренных способностью любить, состоит в уничтожении силы и в организации общества, основанного на взаимном уважении и разумных принципах, добровольно принимаемых всеми. Такое состояние может быть достигнуто только развитием истинной религии. Под словами истинная религия я разумею основные принципы всех религий, которых суть: 1) сознание божественной сущности человеческой души и 2) уважение к ее проявлению. Ваша религия очень древняя и очень глубока в своем метафизическом определении отношений человека к духовному. Все - к Атман; но я думаю, что она искажена в своем нравственном, т. е. практическом применении к жизни вследствие существования касты. Это практическое применение к жизни, насколько мне известно, было сделано джайнистами (Jainism), буддистами и некоторыми другими сектами, как Кабир Панчис, в которой основным правилом служит святость жизни и, следовательно, запрет лишать жизни какое-либо живое существе, особенно человека. Все то зло, которое вы испытываете, - голод, а еще важнее унижение вашего народа фабричной жизнью, будет продолжаться, пока ваш народ соглашается идти в солдаты (сипаи). Паразиты питаются только нечистыми телами. Ваш народ должен сохранять нравственную чистоту, и в какой степени он чист от убийства или готовности к нему, в такой степени он будет свободен от того режима, от которого он теперь страдает. Я совершенно согласен с вами, что вы должны быть благодарны англичанам за все, что они для вас сделали, за ваше благосостояние, и что вам следует помогать им во всем, что ведет к цивилизации вашего народа; но вам не следует помогать англичанам в их управлении насилием и ни под каким видим не участвовать в организации, основанной на насилии. Поэтому мне кажется, что долг каждого образованного индуса состоит в том, чтобы уничтожить все старые суеверия, которые скрывают от масс принципы истинной религии, т. е. сознание божественной сущности человеческой души и уважение к жизни каждого живого существа без исключения, и в том, чтобы распространять их как можно больше. Мне кажется, что эти принципы подразумеваются, если не действительно заключаются, в вашей древней и глубокой религии и требуют только развития и снятия с них того покрова, который их скрывает. Мне кажется, что только такой образ действия может освободить индусов от тех несчастий, которым они подвергаются, и может быть самым действительным средством для достижения той цели, к которой вы стремитесь". И вот в то время, как из дальних стран летят к Толстому выражения сочувствия, свои доморощенные охранители стараются затмить своим усердием даже постановление "смиренных". Такою несколько странною смелостью отличилось 1-е московское общество трезвости. На годичном собрании общества, после обычного чтения отчетов и выборов, было прочитано заявление одного из членов, портного Ворсуняка, требовавшего не более, не менее, как исключения из общества его почетного члена, графа Л. Н. Толстого. Параграф 4-й устава общества гласит: "Членами общества могут быть лишь лица православного вероисповедания". А граф Толстой - указывалось в заявлении, - согласно постановлению святейшего синода, временно отлучен от церкви и потому православным считаться не может. Ворсуняка поддержали 2-3 человека и между ними мелочной торговец Замятин. - Не знаем мы Толстого, - заявил он, - и знать его не хотим! И зачем только гг. интеллигенты навязали нам его? Таким образом, общество трезвости вступило в борьбу не только с пьянством, но и с интеллигенцией. Заключение председателя было таково: - Гг., - сказал он, - мы не миссионерское братство! В рамки нашей мирной работы на пользу людскую не входит обязанность критиковать религиозные убеждения сочлена, искренно преданного одной с нами задаче: искоренению пьянства. Правда, бывали случаи, когда высшая администрация или полиция указывали обществу, что необходимо исключить того или другого заведомо неблагонадежного члена. Относительно графа Л. Н. Толстого таких указаний нам не было. И в самом нашем уставе, за исключением спорного 4, нет никаких указаний на возможность исключения сочлена из-за тех или иных его религиозных убеждений. Итак, председатель был на стороне закона, но некоторые члены стали на иную почву. После речи председателя поднялся священник о. Лебедев и заявил: - Если Лев Толстой остается в числе членов настоящего общества трезвости, я и все остальные лица духовного звания выходим из состава, так как пребывать в единении с человеком, осужденным высшею духовною властью считаем невозможным. Это решительное заявление придало прениям крутой оборот, и результатом их было такое постановление: "Заслушав заявление членов 1-го московского общества трезвости: портного Ворсуняка, лавочника Замятина, священника Лебедева и других, об исключении графа Л. Н. Толстого из числа почетных членов общества ввиду состоявшегося постановления св. синода о временном отлучении помянутого Л. Толстого от православной церкви, общее собрание, приняв во внимание 4 своего устава, пришло к заключению, что граф Л. Н. Толстой после вышеприведенного постановления св. синода не может подходить к указанному в 4 составу членов общества. В виду сего дальнейшее пребывание Л. Н. Толстого в числе членов общества является нежелательным. Но также нет в уставе и указаний относительно порядка исключения почетных членов общества из состава его членов. Посему постановлено: представить настоящее дело на усмотрение его императорского высочества, августейшего генерал-губернатора города Москвы, великого князя Сергея Александровича, с приложением письменного заявления портного Ворсуняка и покорнейшей просьбой: за неимением у членов общества, на основании статей устава, фактического права своею властью исключить почетного члена Л. Н. Толстого, дозволить исходатайствовать надлежащее распоряжение об исключении Л. Н. Толстого административною властью". Это постановление подписано собственноручно всеми присутствующими. Летом, в июле, Л. Н-ча посетили его французские друзья, Шарль Саламон и Поль Буайе. Переписка Л. Н. все увеличивается. Румынская королева Наталья, носившая, как известно, литературный псевдоним Кармен Сильвы, посылает ему свои сочинения при восторженном письме. Л. Н-ч так отвечает ей:

Кармен Сильве.

"Милостивая государыня, я вам очень благодарен за письмо, которое вы были так добры написать мне. Одобрение людей, находящихся на двух противоположных концах общественной лестницы, мне особенно ценно, так как подобное одобрение более, чем что-либо иное, позволяет верить, что христианские идеи, истолкователем которых я старался быть, суть идеи истинные, т. к. они отвечают потребностям человеческой души, несмотря на разность условий, в которых она находится. Я еще не получил книги, которую вы мне посылаете. Вперед благодарю вас за нее. Зная возвышенные и гуманитарные идеи Кармен Сильвы, я уверен, что прочту ее с большим интересом. Повторяя вам мою благодарность, прошу вас, милостивая государыня, принять уверение в моем совершенном почтении.

Лев Толстой".

Отлучение не только привлекло ко Д. Н-чу сочувствие всего просвещенного мира, но растревожило и взволновало многих лучших представителей той же церковной среды. В августе этого года Л. Н-ч получил сочувственное письмо от православного священника Тихона, выражающего согласие со Л. Н-чем в его понимании учения Христа. Отвечая ему, Л. Н-ч говорит, что это уже письмо четвертого священника, и радуется, что духовный свет проникает и в их среду. Вместе с тем Л. Н-ч указывает ему, что если он согласен с ним в понимании учения Христа, то он не может оставаться священником. И затем намечает два исхода для священника, познавшего истину: "Лучший выход из этого положения, героический выход, по-моему, тот, чтобы священник, собрав своих прихожан, вышел к ним на амвон и вместо службы и поклонов иконам поклонился бы до земли народу, прося прощения у него за то, что вводил его в заблуждение. Второй выход тот, который избрал лет 10 тому назад замечательный человек, покойник, знакомый мне, из Вятской семинарии священник Аполлов, служивший в ставропольской епархии. Он заявил архиерею, что не может по изменившимся взглядам продолжать священствовать. Его вызвали в Ставрополь, и начальство и семейные так мучили его, что он согласился вернуться на свое место. Но, пробыв меньше года, не выдержал и опять отказался и расстригся. Жена оставила его. Все эти страдания так повлияли на него, что он умер, как святой, не изменив своим убеждениям и, главное, любви". Главное для Л. Н-ча - это искренность, признание своей слабости, греха, без оправдания его какими бы то ни было ухищрениями ума. "Священник, - говорит он далее, - понимающий истинно христианское учение и остающийся священником, поступает дурно, и это он должен знать и чувствовать и страдать от этого. То же, как он поступает, это его дело с Богом, о котором мы, посторонние, судить не можем". За православным священником обращается ко Л. Н-чу с выражением сочувствия и протестантский пастор из Франции. Л. Н. отвечает ему: "Милостивый государь, я только что получил ваше письмо и я благодарю вас за чувства, которые вы в нем выражаете мне. Я вам также благодарен за цитаты, которые вы делаете из Огюста Сабатье. Я очень сожалею, что знаю этого выдающегося человека только по имени и по слухам. Цитаты, которые вы приводите о его способе понимания христианства, доказывают мне, что я должен быть в полном единении наших мыслей и чувств с ним и с вами и со всеми теми, кто разделяет эти идеи. Есть, впрочем, пункт, на котором я расхожусь с вами. Это ваша идея о необходимости церкви, а следовательно, и пасторов, т. е. людей, облеченных известным авторитетом. Я не могу забыть стих 8 и 9 XXIII главы Матфея, не потому, что это евангельский текст, а потому, что это для меня истина вполне очевидная, что не должно быть ни пасторов, ни учителей, ни руководителей между христианами. И что именно это нарушение евангельского закона почти уничтожило значение проповеди истинного христианства до настоящего времени. Для меня основная идея христианства есть восстановление непосредственных отношений между Богом и человеком. Всякий человек, который хочет поставить себя на место посредника в этих отношениях, мешает тому, кем он хочет руководить, стать в непосредственное общение с Богом и, что хуже всего, сам совершенно удаляется от всякой возможности христианской жизни. По-моему, это верх гордости, т. е. грех, наиболее удаляющий от Бога, - сказать себе, что я могу помочь другим жить хорошо и спасти их душу. Все, что может сделать человек, старающийся следовать христианскому учению, - это стремиться совершенствоваться насколько возможно (Матф. V. 48), направить на это усовершенствование все свои силы, всю свою энергию, Это единственное средство влиять на своих ближних, помочь им на их пути к благу. Если есть церковь, никто не знает пределов ее, ни того, состоит ли он ее членом. Все, чего может желать и на что может надеяться человек, это быть ее частью, но никогда никто не может быть уверен в этом, и еще менее можно предположить в себе право и возможность направлять к этому других. Прошу вас, милостивый государь, простить меня за откровенность, с которой я излагаю мне мнение, противное вашему, и верить чувствам симпатии и уважения, с которыми и остаюсь готовый к услугам

Лев Толстой".

Печатая это письмо, пастор приводит вкратце и содержание своего письма ко Л. Н.: "Не сохранив копии письма, которое я послал этому великому христианину, чтобы поздравить его с тем, что он был отлучен за свою верность Евангелию, я только скажу вам, что я в письме сообщил ему об Огюсте Сабатье и о той симпатии, которая у него была к отлученным. Я привел ему несколько выдержек из писем, полученных мною от покойного учителя, бывшего моим духовным отцом, и между прочим следующее место: "Можно быть христианином, не веря во многое из того, во что верит церковь или что есть в библии; но можно быть христианином только постольку, поскольку сознаешь в себе дух Христа. Этот-то дух изменяет совесть и производит нравственное обращение, новое рождение. Если новый человек зародился в вас, старайтесь растить и возвеличивать его в себе свободно, потому что он сын Бога, и любовно, так как он и с этой стороны должен быть сыном Бога". В это же время Л. Н. высказывает в письме к англичанину Мооду интересную характеристику писателя Рескина: "На днях я прочел прекрасную книгу о нем "Ruskin et la Bible", кажется, Hugues. Главная черта Рескина - это то, что он никогда не мог вполне освободиться от церковно-христианского мировоззрения. Во время начала его работ по социальным вопросам, когда он писал "unto the Last", он освободился от догматического предания, но туманное церковно-христианское понимание требований жизни, которое давало ему возможность соединить эти идеалы с эстетическими, оставалось у него до конца и ослабляло его проповедь; ослабляла ее также и искусственность и потому неясность поэтического языка. Не думайте, что я денигрировал (denigrer) деятельность этого великого человека, совершенно верно называемого пророком - я всегда восхищался и восхищаюсь им, - но я указываю на пятна, которые есть и в солнце. Он особенно хорош, когда умный и одинаковый с ним настроением писатель делает из него выписки, как в "Ruskin et la Bible" (прочтите ее), но читать Рескина, как я читал, подряд, очень ослабляет впечатление". Бесконечно разнообразны были корреспонденты Л. Н-ча: то румынская королева, то православный священник, то сочувствующий англичанин, то болгарин, сидящий в тюрьме за отказ от воинской повинности. И туда проникла благая весть. Болгарин Шопов пишет Л. Н-чу, и он отвечает ему: "Любезный друг Георгий. Письмо ваше я уже давно получил и очень был рад и благодарен вам за него, но не отвечал по нездоровью и множеству дел. Пожалуйста, продолжайте извещать меня о своем положении. Как вы переносите заключение? Строго ли оно? Допускают ли к вам посетителей, дают ли книги? Еще известите меня о своем семейном положении. Есть ли у вас родители? Кто родные и как они относятся к вашему поступку? Не могу ли я чем-нибудь быть полезным вам? Если есть возможность, то переводите мне свои письма по-русски, а если нельзя, то пишите как можно разборчивее, чтобы можно было прочитать каждую букву. Тогда я добираюсь до смысла. Может быть, вам так же трудно читать мои письма. Но, я думаю, что вы должны лучше понимать по-русски, чем мы по-болгарски. То, что судили вас не за причину отказа, а за неисполнение воинских приказании - это они всегда делают. Им больше делать нечего. И я истинно жалею их. И вы, находящийся в их власти и лишенный ими свободы, все-таки должны сожалеть о них. Они чувствуют, что против них истина и Бог, и цепляются за все, чтобы спастись, но дни их сочтены. И та страшная революция, которую вы производите, не разбивая Бастилию, а сидя в тюрьме, разрушает и разрушит все теперешнее безбожное устройство жизни и даст возможность основаться новому. Я все свои силы употребил на то, чтобы служить в этом Богу, и если можно вам доставить, я бы рад был переслать вам то, что я писал об этом. Братски целую вас.

Лев Толстой".

10 августа 1901 г. В сентябре Л. Н-чу пришлось вмешаться в международную политику и выразить свое мнение о франко-русском союзе. Этому вопросу он уже ранее посвятил большую статью под названием "Христианство и патриотизм"; теперь же он ответил на запрос Пьетро Мадзини, парижского корреспондента итальянских газет. Ответ Л. Н-ча прост, краток и ясен: "Мой ответ на ваш первый вопрос о том, "что думает русский народ о франко-русском союзе?" - следующий: русский народ - настоящий народ - не имеет ни малейшего понятия о существовании этого союза; но если бы даже он знал об этом союзе, я уверен, что так как все народы для него совершенно одинаковы, то его здравый смысл, а также его чувство человечности ему указали бы, что этот исключительный союз с одним народом, предпочтительно пред всяким другим, не может иметь другой цели, как ту, чтобы вовлечь его во вражду, а быть может и в войны с другими народами, и потому союз этот был бы ему в высшей степени неприятен. На вопрос "разделяет ли русский народ восторги французского народа?" - я думаю, что могу ответить, что не только русский народ не разделяет этого восторга (если он и существует на самом деле - в чем очень сомневаюсь), но если бы народ знал обо всем, что делается и говорится во Франции по поводу этого союза, то он испытал бы скорее чувство недоверия и антипатии к тому народу, который без всякого разумного основания начинает вдруг проявлять к нему внезапную и исключительную любовь. Относительно третьего вопроса "каково значение этого союза для цивилизации вообще?" - я думаю, что вправе предположить, что так как союз этот не может иметь другой цели, кроме войны или угрозы войны, направленной против других народов, то он не может не быть зловредным. Что касается значения этого союза для обеих составляющих его национальностей, то ясно, что как в прошлом, так и в будущем он был положительным злом для обоих народов. Французское правительство, пресса и вся та часть французского общества, которая восхваляет этот союз, уже пошли и будут принуждены пойти на еще большие уступки и компромиссы против традиций свободного и гуманного народа, для того чтобы представиться - или на самом деле быть - согласными в намерениях и чувствах с правительством, наиболее деспотичным, отсталым и жестоким во всей Европе. И это было и будет большим ущербом для Франции. Между тем как для России этот союз уже имел и будет иметь, если он продолжится, влияние еще более пагубное. Со времени этого злополучного союза русское правительство, некогда стыдившееся мнения Европы и считавшееся с ним, теперь уже более не заботится о нем и, чувствуя за собой поддержку этой странной дружбы со стороны нации, считающейся наиболее цивилизованной в мире, становится с каждым днем все более и более реакционным, деспотичным и жестоким. Так что этот дикий и несчастный союз не может иметь, по моему мнению, другого влияния, кроме самого отрицательного, на благосостояние обоих народов, так же как и на цивилизацию вообще". Ясная Поляна. 9 сентября 1901 г. Наконец, 5 сентября Л. Н-ч в сопровождении Софьи Андреевны, дочерей и друзей выехал из Ясной Поляны в Крым. ЇГлава 5. 1901-1902. Крым Заимствуем описание этого исторического путешествия Л. Н-ча из интересной статьи его друга, П. А. Буланже, сопровождавшего поезд до места. "В одну из темных, холодных осенних ночей, одев Льва Николаевича в шубу, отправились в Тулу, за 15 верст от Ясной Поляны. Дорога была ужасна, небольшое расстояние от усадьбы до шоссе с версту пришлось ехать, освещая дорогу факелами. Со Львом Николаевичем отправились Софья Андреевна, дочь его Марья Львовна со своим мужем кн. Оболенским, третья дочь Александра Львовна и ходившая за Львом Николаевичем во время болезни его в 1899 г. художница Игумнова, близким друг семьи. Часов в 10 вечера приехали, наконец, на станцию и тотчас же перевели Льва Николаевича в ожидавший вагон. Здесь собрались проститься съехавшиеся остальные дети его. Поезд отходил часа в 3 ночи. Вспоминаю ясно, какая это была мучительная ночь. От дороги Л. Н-чу стало значительно хуже, он стал задыхаться, снова появился жар, и мы все с тревогой составили спешный консилиум: что делать, можно ли рискнуть везти больного в таком co- стоянии дальше. Решили в 12 часов ночи вызвать из города врача, который пришел, посмотрел и отнесся неопределенно. Какая-то, однако, вера таилась у меня, что, если больному необходимо тепло и солнце, то завтра мы будем за Курском и увидим вместо этого дождя, холода и тумана, мрака, яркое солнце, тепло, и больному будет лучше. Я, кажется, заразил своей верой остальных, а затем подумали также о том, что везти сейчас обратно 15 верст по этой отвратительной дороге хуже, чем провезти 500 верст в теплом, сухом вагоне. Решили ехать. Никто почти не спал эту трудную, памятную ночь, и со страхом прислушивались к малейшему шороху в отделении, которое занимал Лев Николаевич. К утру ему стало немного лучше, а в 10 часов мы были в Курске, где действительно было тепло, сухо и светло. Стало гораздо лучше и больному, и все мы повеселели; явилась надежда благополучно доехать до места. В таком бодром и приподнятом настроении, надеясь на все лучшее, подъехали мы к Харькову, где все надеялись хотя немного поесть во время долгой 20-минутной остановки поезда. Мы распределили уже между собой роли, кто пойдет на станцию, что принести в вагон, кто останется со Львом Николаевичем. Стоя в отделении Льва Николаевича и глядя в окно на платформу станции, когда останавливался поезд, я был поражен необыкновенным скоплением народа на платформе. Что больше всего поразило меня, так это то, что даже на перекладинах навеса над платформой каким-то чудом торчали люди с напряженными, возбужденными лицами, вглядываясь в наш поезд. Вдруг меня осенила мысль: - Лев Николаевич, - сказал я, - да ведь эта толпа на вокзале, должно быть, собралась по случаю вашего проезда. - Что вы! Не может этого быть, - возразил он. Потом, подумав мгновение, сказал, - задерните, пожалуйста, на всякий случай окно. Ведь это было бы ужасно. И я увидел, как какая-то тревога мгновенно охватила его, и он сразу ослабел. Между тем снаружи, сквозь гудение толпы, раздавалась иногда голоса: "Толстой, Толстой... в этом поезде... последний вагон..." и т. д. Когда я вышел из отделения и хотел пройти на платформу, то сделать этого уж было невозможно: все было забаррикадировано толпой. Возбужденные лица стояли на площадке вагона, на ступеньках, что-то говоря Софье Андреевне, и толпа обратила взоры на наш вагон. Какой-то студент умолял допустить его ко Л. Н-чу передать привет депутации, за ним стоял господин в штатском и одновременно с ним что-то говорил, а за этими виднелась фигура офицера, тоже пытавшегося говорить что-то. Софья Андреевна умоляюще просила их успокоиться, говорила им, что Лев Николаевич очень плох, очень слаб, что он взволнуется, если примет их, а волнение для него убийственно. Мне жалко было смотреть на этих волнующихся людей, очевидно искренне жаждавших увидеть человека, которого горячо чтили. Снова пошел я в отделение ко Льву Николаевичу. Он был очень взволнован. - Ах, Боже мой, как это ужасно, - проговорил он. - Зачем это они? Послушайте, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы мы поскорее тронулись дальше... Но это было невозможно, мы ехали с добавочным курьерским поездом, и пока первый курьерский поезд не дошел до следующей станции, нас не могли отправить. Я сказал об этом ему, а также и о том, что, по моему мнению, следовало бы принять просивших об этом. - Ах, зачем это, зачем, все это лишнее, и я просто не могу, - простонал он, как-то беспомощно, еще глубже забившись в угол дивана. Оставалось минут десять до отхода поезда. Толпа как-то растерянно смотрела на наш вагон, и по ней проносилось: "болен, заболел опасно, лежит..." В тамбур вагона проникло несколько человек и снова умоляли Софью Андреевну допустить их к больному, клялись, что они не взволнуют его и т. д. Графиня отправилась ко Льву Николаевичу и уговорила его принять. Их впустили, и, путаясь в выражениях, они пробормотали несколько слов, что явились приветствовать его как представители огромного числа его почитателей, что он всем дорог, что все крайне взволнованы известиями о его болезни, жаждут услышать хорошие вести о его поправлении на благо всего человечества и т. д. Лев Николаевич спросил их, кто они, и, узнав, что один из них студент, пожелал, чтобы они сохранили в себе тот чистый юношеский пыл, которым горят теперь, попросил благодарить за участие к нему тех, кто их послал. Едва они вышли из вагона, как еще несколько человек просили впустить и их; допустили и этих. Когда же они ушли и передали свои впечатления окружающим их, послышались голоса: "просим Льва Николаевича на минуту, хоть на минуту показаться у окна... просим..." Все затихло вокруг, все заволновалось. Уговорили Льва Николаевича показаться у окна. Слабый, взволнованный, он приподнялся, оперся о подоконник и раскланялся. Мгновенно все стихло, головы обнажились, и все почтительно и благоговейно глядели на этого слабого, больного, беспомощного человека, который так титанически будил самое лучшее в душах людей. Это была такая картина, которая по своей величественности, торжественности, по той дисциплине душевного напряжения, сковавшего всю эту толпу, врезалась у меня в память на всю жизнь. Раздался третий звонок. И вдруг как будто из одних уст раздалось тысячеголосое "ура". Все махали платками, шапками, кричали: "поправляйтесь, возвращайтесь здоровым, храни вас Бог..." Поезд наш медленно тронулся, и, наконец, мы снова остались одни. Когда я подошел ко Льву Николаевичу, он сидел совершенно ослабевший, расстроенный, глаза были влажны, как всегда в моменты сильного душевного напряжения. Через несколько времени больному стало хуже и хуже, начались перебои сердца, стала ползти температура, и мы все опять приуныли. Все были голодны, никто не успел запастись в Харькове пищей и подкрепиться, но все это, разумеется, были пустяки в сравнении с мрачными мыслями о том, что делать, если ухудшение будет продолжаться. Везти в безнадежном состоянии не решались, но кто определит, насколько безнадежно состояние. Доктора можно было достать только в Лозовой, да и можно ли? Если есть там доктор, то железнодорожный, который всегда может быть в отлучке. И так как Льву Николаевичу становилось все хуже, то мы решили поискать в Лозовой доктора, дать телеграмму в Екатеринослав моему знакомому врачу, чтобы он выехал в Синельниково, за 40 верст от Екатеринослава, и посоветовал нам, что делать, продолжать поездку или вернуться. Но, подъезжая к Лозовой, Льву Николаевичу стало опять лучше, пульс стал ровный, температура понизилась, и он даже мог выпить молока. Снова мелькнула надежда доехать до Севастополя, и мы, перекусив на станции, провели после мучительно напряженных суток спокойную ночь. Когда проснулись на следующий день, в окна глядело ослепительно яркое южное солнце, а внизу по обеим сторонам пути расстилался Сиваш. Было тепло, даже жарко. Подъезжая к Симферополю, открыли окна вагона и жадно дышали теплым, нежным воздухом. Лев Николаевич провел ночь сравнительно хорошо, вид у него был хороший, и он, видимо, с наслаждением вдыхал этот воздух и уже думал о том, чтобы, по усвоенной им за всю жизнь привычке, сесть заниматься в эти бодрые, утренние часы. Он достал свою записную книжку, стал вписывать туда; затем попросил достать листки своей последней работы и удалился к себе работать. Но, очевидно, шум и тряска поезда, непривычная обстановка и беспокойство близких, что после пережитых волнений он делает опять вредное напряжение, заставили его скоро покончить работу и присоединиться к нам. В Симферополе мы купили прекрасного винограда, шасла и изабелла, и соблазнили Льва Николаевича принять участие в нашем пиршестве. Все оживились, были веселы, и Лев Николаевы также разделял наше настроение, и когда мы проезжали станции, напоминавшие ему по названию севастопольскую кампанию, он вспоминал прошлое и подробно рассказывал нам события, происходившие тут во время Севастопольской обороны и эпизоды из своей жизни в то время. В Севастополе нас ждала снова манифестация, но на этот раз очень скромная, почти исключительно дамы, которые рассказали, что вот уже почти две недели, как толпы народа ежедневно собирались на вокзал, ожидая встретить Льва Николаевича, но, наконец, изверившись в его приезде, перестали мало-помалу собираться, и только эти остатки были верны себе и дождались. Но когда я выглянул из окна станции, то увидал, что и перед станцией была толпа, а перед толпою расхаживало несколько полицейских офицеров. Когда мы вышли садиться в экипаж, один из них, полицеймейстер, сел в свою коляску и понесся впереди нас. Очевидно, полиция работала вовсю, показывая свое усердие, и представитель ее поспешил дальше, чтобы постараться предупредить "незаконное сборище толпы". Теплый, нежный, безветренный день, ослепительное солнце, казавшееся еще более ослепительным от белых домов, известковых камней мостовой, и темное синее бездонное небо, бодрость больного, который старался даже не пользоваться помощью других, когда выходил из коляски, все было так хорошо, так ободрительно действовало, что, казалось, можно было пуститься в дальнейший путь в Ялту без передышки. Но так как было уже поздно, мы не могли бы доехать на лошадях до сумерек, то решено было, если все так же будет благополучно, двинуться в дальнейший путь завтра в 10 час. утра. Часов около двух дня все вышли погулять. Это был обычный час прогулки Льва Николаевича, и, почувствовав в себе силы, он захотел пройти хотя бы в расположенный около гостиницы Киста, где мы остановились. Приморский бульвар. Отдохнув немного на бульваре, Лев Николаевич захотел попробовать прогуляться по городу и, опираясь на мою руку, пошел по улице вверх по направлению к музею Севастопольской обороны. Когда мы дошли до музея, который хотелось посмотреть Льву Николаевичу, то оказалось, что мы опоздали уже, он открыт только до 2-х часов, и нас не пустили. Возвращаясь назад, в нескольких шагах от музея, мы повстречали офицера, который сначала изумленно взглянул на Льва Николаевича, потом вдруг остановился, отдал честь и, подойдя к нему, попросил позволения представиться. - Позвольте, граф, представиться, капитан N. Лев Николаевич подал ему руку и стал припоминать. - Вы N? Да вы не сын ли того N? - Так точно, ваше сиятельство. - Да, да, помню, - проговорил Лев Николаевич, - мы еще с вашей матушкой танцевали тут же в Севастополе... как же, помню... что же вы делаете здесь? N. оказался очень любезным и, узнав, что нас не пустили в музей, вызвался проводить туда, и мы повернули обратно и поднялись по отлогим ступенькам величественной колоннады здания, посвященного воспоминаниям о защитниках, один из которых теперь, спустя 45 лет после пережитых и описанных им ужасов, подымался теперь в совершенно иной обстановке. Капитан водил по комнатам Льва Николаевича, делая разные объяснения, в свою очередь Лев Николаевич припоминал разные эпизоды, расположение батарей, некоторых защитников. В одной из комнат был его портрет, капитан с особым удовольствием обратил на него внимание, но Лев Николаевич с видимым неудовольствием отвернулся от портрета, как-то сразу притих, - очевидно, другая группа воспоминаний и другое настроение заметши первоначальное возбуждение, и он, жалуясь на утомление, предложи вернуться в гостиницу. - Как это жалко, - говорил он дорогой, - зачем это дорогое здание, это тщательное собирание всех старых пуговиц, осколков. Забыть надо весь этот ужас, это озверение, этот позор, а они стараются разжигать воспоминания... ужасно, ужасно... Вернулся он в гостиницу измученным, усталым и каким-то увядшим. Но, немного отдохнув, принялся за работу, стал писать, а мы, видя, что ему хорошо, стали готовиться к путешествию в экипажах на завтра, заказали лошадей, две коляски и остаток дня спокойно провели в гостинице. Утро следующего дня было великолепно, мы успели запастись свежим молоком, хлебом, виноградом, фруктами и к 10 час. утра уже двинулись на двух экипажах в Ялту. Лев Николаевич оглядывал проезжаемую нами местность и объяснял нам расположение редутов, войск во время Севастопольской обороны. Чувствовал он себя хорошо и во время первой перемены лошадей около Балаклавы пошел немного пешком по шоссе размяться. В Байдарах мы сделали часовой привал, чтобы приготовить незамысловатый обед Льву Николаевичу. Все энергично принялись за дело: кто топил плиту в соседней с почтовой станцией пристройке, кто спешно все распечатывал и доставал, а Софья Андреевна была энергичной кухаркой. Мы торопились и все работали дружно, боясь, что опоздаем приехать к месту до захода солнца, везти его после захода было опасно при его расположении к лихорадке; это время считалось в Крыму самым опасным для больных. Наконец, мы перевалили Байдарские ворота. Подъезжая к ним, повстречались две коляски, и, очевидно, ехавшие были предупреждены о проезде Льва Николаевича, так как вместе с шумными приветствиями его забросали цветами. Внизу под Байдарскими воротами тоже ожидали группы любопытных. На первой остановке после Байдарских ворот, пока переменяли лошадей, Лев Николаевич пошел снова размяться вдоль шоссе и стал припоминать местность. Так как Лев Николаевич не мог в точности припомнить лежавших внизу по берегу мест, то обратился к остановившемуся на шоссе молодцу, не то приказчику, не то из мелких торговцев или арендаторов. Тот, видя бедно одетого в странную блузу старичка, стал с достоинством и нескрываемым презрением отвечать на вопросы. Я наблюдал эту сцену, и меня чрезвычайно смешило такое высокомерное достоинство этого молодца, - видно было, что он дорого ценил то, что снизошел до разговора с этим сереньким человеком. Наконец, подъехала коляска с Софьей Андреевной, и Лев Николаевич, поблагодарив незнакомца, сел и уехал, а я остался подождать следующей коляски. Незнакомец с удивлением посмотрел вслед уехавшей коляске. - Не знаете, кто такой этот старичок? - спросил он меня. - Это граф Толстой, - отвечал я. - Как, - воскликнул он, - это тот самый граф Толстой, писатель? - Тот самый. - Боже мой. Боже мой! - воскликнул он с отчаянием и, почему-то схватив с головы фуражку, швырнул ее на пыльное шоссе. - И я так говорил с ним! Все бы, кажется, отдал в жизни, чтобы только повидать его, и вот... и я, подлец, так говорил с ним, думал, так, странничек какой-нибудь, ой, ой, ой... Я сел в подъехавший экипаж, и мы долго видели, как этот несчастный стоял без фуражки на шоссе и все смотрел вслед экипажу, увозившему человека, с которым он "так говорил". Когда мы подъехали к Мисхору, солнце зашло, и быстро спускались крымские сумерки, или, вернее, ночь. Мы попросили кучеров не менять лошадей на этой станции и ехать поскорее в Гаспру, имение гр. Паниной, которое было уже недалеко, верстах в 3-4. Наконец и Гаспра, ворота открыты, ждут, большой дом, "дворец" освещен, и милый, любезный немец-управляющим К. X. Классен, столько заботливости и услуг оказавший затем и Льву Николаевичу, и его семье, стоял с хлебом-солью у дверей дома. Это был вечер 8 сентября. Любопытно вспомнить, с каким до некоторой степени страхом глядел Лев Николаевич на этот дом. Это был богатый, хорошо отделанный и оборудованный дом, - один из тех палаццо, который считает долгом иметь всякий богатый европеец на берегу Средиземного моря или ином курорте. Но Лев Николаевич, привыкший к скромной, простой, чтобы не сказать бедной обстановке Ясной Поляны, где полы были во многих комнатах некрашеные, изношенные, рамы в окнах подгнили, краска сошла, и надо было обсуждать вопрос, сменять ли их сейчас или еще можно подождать до следующего года, - и вдруг здесь необыкновенное великолепие и чистота по сравнению с яснополянским домом. Действительно, чувствовалось как-то не по себе, и все ходили, растерявшись, по этим огромным залам. Лев Николаевич, глядя со страхом на огромные вазы по углам, предупреждал нас, чтобы мы были осторожны, и видно было, что ему совсем не по себе. Поместился он в нижнем этаже направо, в комнате, прилегавшей к зале и окнами выходившей на запад и на юг, но с юга была крытая терраса, защищавшая от солнца. Это была не вполне подходящая комната, но самая покойная в нижнем этаже, в верхнем же этаже было неудобно, потому что туда неизбежно было подниматься по лестнице, которая для больного была вредна. Следующие ясные, солнечные дни крымской чудной осени были великолепны, и у Льва Николаевича не было ни лихорадки, ни неправильной деятельности сердца. Он стал совершать небольшие прогулки, причем ввиду трудности везде в Крыму избежать горных прогулок и несносности пыльного шоссе, он полюбил в особенности прогулку по так называемой "горизонтальной тропинке", проложенной от соседнего с Гаспрой дворца великого князя Александра Михайловича почти до самой Ливадии и с которой открывался чудесный вид на Ялту". 12 октября Л. Н-ча посетил живший тогда в Крыму Антон Павлович Чехов. С. А. в своем дневнике записывает так со этом свидании: "Был А. П. Чехов и своей простотой, признанной всеми нами талантливостью всем нам очень понравился и показался близким по духу человеком. Печать страшной болезни, чахотки, уже лежала на нем, и тем более казался он нам трогателен". Прекрасны страницы дневника Л. Н. того времени; вот несколько набросков первого пребывания в Крыму: "Страшно сказать: не писал почти два месяца. Нынче 10 октября 1901. Гаспра на южном берегу. Здоровье все так же плохо. То ухудшения, то улучшения, но слабые. Прежнее здоровье окончательно кончилось. И так хорошо, и не только и так хорошо, но именно хорошо. Приготовление к переходу. Приехали сюда с Буланже, Машей и Колей. Саша очень мила. Теперь здесь Сережа. Внутренняя работа, как будто, понемногу двигается. Умер Адам Васильевич, (*) и очень хорошо. За все это время работаю над религией. Кажется, подвигается, но и умственно стал слабее, меньше времени могу работать. (* Граф А. В. Олсуфьев. Л. Н. часто ездил к нему в его подмосковное имение Покровское отдыхать от московской суеты. *) Избави Бог жить только для этого мира. Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы этого мира, за пределы постижимого умом человеческим. 11 октября 1901 г. Гаспра. Е. б. ж. Нынче 24 октября 1901 г. Гаспра. Слова "если буду жив" все дольше и больше получают значения. За это время писал о религии. Здоровье все chancelante (*) под гору. (* Нетвердое, буквально - качающееся. *) Когда ровно течет струя воды, то кажется, что она стоит. Так же кажется с жизнью своей и общей. Но замечаешь, что струя не стоит, а течет, когда она убывает, особенно каплет, так же и с жизнью". Несмотря на это приближение к вечности и благодаря этому Лев Николаевич не перестает думать об отношении классов, правящего и управляемого, и в дневнике его того времени попадаются такие замечательные мысли: "10 октября. Предприниматели (капиталисты) обкрадывают народ, делаясь посредниками между рабочими и поставщиками орудий и средств труда, так же обкрадывают купцы, становясь посредниками между потребителями и продавцами. Тоже, под предлогом посредничества между обиженными и обидчиками, устанавливается грабеж государственный. Но самый "ужасный обман - это обман посредников между Богом и людьми". В Крыму у Л. Н-ча заводится кружок его более частых посетителей: А. П. Чехов второй раз посетил Л. Н-ча с А. М. Горьким, также жившим в Крыму, и у Л. Н-ча устанавливаются с ними какие-то особые, интимные отношения. Ал. Макс. Горький записывает в своем дневнике некоторые слова Л. Н-ча во время этого свидания. Приводим здесь наиболее, по нашему мнению, значительные: "Утром были штундисты из Феодосии, сегодня он с восторгом говорил л кружках. За завтраком: "Пришли они - оба такие крепкие, плотные; один говорил: "Вот - пришли незваны", а другой - "Бог даст, уйдем не драны". И залился детским смехом, так и трепещет весь. После завтрака, на террасе: - Скоро мы совсем перестанем понимать язык народа: мы вот, говорим: "теория прогресса", "роль личности в история", "эволюция науки", "дизентерия", а мужик скажет: "шила в мешке не утаишь" и - все теории, истории, эволюция становятся жалкими, смешными, потому что не понятны и не нужны народу. Но мужик сильнее нас, он живучее, и с нами может случиться, пожалуй, то же, что случилось с племенем ацтеков, о котором какому-то ученому сказали: "Все ацтеки перемерли, но тут есть попугай, который знает несколько слов их языка". Для Д. Н-ча уже давно не существовало "ни эллина, ни иудея". И вот после пролетарского писателя его навещает великий князь. Мы находим об этом заметку в письме С. А. к ее сестре: "...Еще приходил к Левочке великий князь Николай Михайлович, это уже во второй раз, и, говорят, он в восторге от бесед со Львом Николаевичем. Этот великий князь очень живой, самостоятельный и всем интересующийся человек. Он и Левочке понравился". У него с ним устанавливаются особые отношения, и завязывается деятельная переписка. Мы приведем в своем месте наиболее характерные выдержки из этой переписки. Это посещение отмечает также Алексей Максимович в своих воспоминаниях: "Сегодня там был великий князь Николай Михайлович, человек, видимо, очень умный. Держался очень скромно, малоречив. У него симпатичные глаза и красивая фигура. Спокойные жесты. Л. Н. ласково улыбался ему и говорил то по-французски, то по-английски. По-русски сказал: - Карамзин писал для царя. Соловьев - длинно и скучно, а Ключевский для своего развлечения. Хитрый: читаешь, будто хвалит, а вникнешь - обругал. Кто-то напомнил о Забелине. - Очень милый. Подьячий такой. Старьевщик-любитель, собирает все, что нужно и не нужно. Еду описывает так, точно сам никогда не ел досыта. Но - очень, очень забавный. Алексей Максимович продолжает рассказ: Болезнь еще подсушила, его, выжгла в нем что-то, он и внутренне стал как бы легче, прозрачней; жизнеприемлемее. Глаза - еще острей, взгляд - пронзающий. Слушает внимательно и словно вспоминает забытое или уверенно ждет нового, неведомого еще". Очевидно, Алексей Максимович чувствовал себя совершенно просто в доме Л. Н-ча, так как С. А. записывает в своем дневнике: "М. Горький играл в городки с Сашей и Юл. Ив. Игумновой". В конце ноября Л. Н-ч пишет интересное письмо члену суда С. П. Полякову. Очевидно, он писал с радостным волнением: "Любезный Сергей Петрович, если бы для служения Богу была обещана награда, то сознание такого духовного общения, которое возникло между мною и вами, было бы совершенно достаточно для этого. Это общение в Боге с самыми различными людьми уже много лет составляет лучшую радость моей жизни, и хотя вы доставили мне ее невольно, я все-таки благодарен вам за нее. Уже по той же книжечке, которую вы составили, я узнал, что у меня есть новый единоверец и друг, и радовался этому, теперь же тем более рад, зная, кто он, и могу войти в личные сношения с ним. На ваш вопрос о том шаге, который вы считаете нужным или желательным сделать, я могу сказать вам только то, что этот вопрос возникает всегда перед человеком, переходящим от религиозного равнодушия к сознанию христианской истины. Вопрос этот стоит передо мною так же, как он стоит перед всеми без исключения моими единоверцами и друзьями, как русскими, так и иностранными. Решение для меня этого вопроса в том, что так как цель всех поступков христианина есть служение Богу любви, увеличение в себе и в других любви к Богу и людям, то одно из первых требований такого служения есть не нарушение существующей взаимной любви к семье, к близким: к родителям, к жене, к детям. И поэтому каждому человеку предстоит взвесить - что только он один может сделать, - каким действием он более отступит от закона любви: продолжением ли деятельности или жизни, противной любви, или освобождением себя от нее, несмотря на нарушение этим поступком любви к ближним, семейным. Выбор того или другого выхода явно зависит и от преступности положения, от которого предстоит освободиться, и от ясности понимания этой преступности, и от степени любви, связывающей с семьей. Но во всяком случае решить этот вопрос может только тот, кого он касается. Одно прибавлю, что в случае решения в пользу неизменения своего положения, надо, главное, не стараться оправдать это свое положение и не переставать признавать его дурным, а не переставать желать избавиться от него так, чтобы воспользоваться первой возможностью это сделать, не нарушая любви. От всей души желаю вам найти тот выход из вашего положения, который бы удовлетворил требованиям вашей совести. И этот выход вы наверное найдете, если перенесете вопрос из области суда человеческого на суд Божий, заботясь только о том, чтобы сделать то, что Он хочет". В то же время Л. Н-ч чутко прислушивается к биению пульса народной жизни и, относясь скептически к так называемым "общественным движениям", он верил в важность той неслышной работы, которая совершалась в народе. По поводу одной полученной им революционной, студенческий прокламации Л. Н-ч записывает: "...И безумно, и глупо. Непрактично то, что предлагает листок, потому что немыслимо, чтоб безоружные, недисциплинированные люди могли отнять оружие у вооруженных и дисциплинированных. Глупо же потому, что готовиться к убийству тем людям, которые хотят освободиться от убийства и угроз убийства, значит дать своим врагам единственный законный повод употреблять против них всевозможные насилия и даже убийства и оправдывать все, прежде совершенное". Работа же народа, по сравнению с ними, огромна. Он прекрасно выразил эту мысль в письме ко мне того времени: "У нас идет бесцельное клокотанье, не могущее ни к чему привести, кроме как служить показателем ненормальности всего хода русской жизни, в кругах учащейся молодежи, и тихая религиозная сапа в глубоких народных недрах. Я приветствую ее и радуюсь сознанием того, что близко осуществление сознаваемого "при дверях" - какого никто не знает. Но изменение жизни будет потому, что изменилось то, что ею движет - религиозное мировоззрение". А в дневнике его мы снова находим глубокую, религиозную мудрость: "30 ноября. Как хорошо еврейское правило не дерзать произносить имени Бога! Это запрещение показывает, что они понимали, что такое Он. Наше же панибратское отношение, наше же "Господи помилуй", переходящее в "помилос, помилос", показывает, что у нас и не догадываются о том, что может быть Бог для людей религиозных". В это время в Швеции происходило обычное присуждение Нобелевской премии. Л. Н-ч был выставлен как один из кандидатов, но премия была присуждена не ему, а кому-то другому. Это комическое решение "мудрого" совета вызвало письмо группы почитателей Л. Н-ча такого содержания: "Нобелевская премии была только что присуждена в первый раз за литературу, и вот мы, нижеподписавшиеся, шведские авторы, артисты и критики, желаем выразить вам наше восхищение. Мы видим в вас не только патриарха современной литературы, но также и могущественного и глубокого поэта, о котором нужно было подумать в первую очередь, несмотря на то, что вы никогда не стремились за свой счет к подобной награде. Мы тем более чувствуем потребность сказать вам эти слова, что учреждение, которому поручено назначение литературных премий в своем современном составе, вовсе не представляет мнения ни художников, ни публики. Нужно, чтобы за границей знали, что в нашей отдаленной стране понимают искусство основанным на свободе мысли и творчества и считают такое искусство главным и сильнее всех прочих". Л. Н-ч ответил на это следующее: "Милостивые государи. Назначение не мне Нобелевской премии было вдвойне мне приятно: во-первых, тем, что избавило меня от тяжелой необходимости так или иначе распорядиться деньгами, которые считаются всеми нужными и полезными предметами, мною же - источником всякого рода зла; во-вторых, тем, что послужило поводом к выражению мне своего сочувствия уважаемых мною людей, за которое от всей души благодарю". В конце года здоровье Л. Н. снова ухудшается. Софья Андреевна с тревогой сообщает об этом своей сестре: "...Прогулки так соблазнительны, что Левочка опять надорвал свое сердце и здоровье, проехав 22 версты и гуляя по горам и к морю до изнеможения. Наконец, он поехал в Ялту, к Маше, и там слег, перепугав нас чрезвычайно сердечными припадками, одышкой и перебоями. Теперь все еще жалуется на лихорадку по ночам и боли в ногах. Он уже теперь стал беречься, сидит несколько дней дома, а по вечерам в винт играет или в шахматы с Сухотиным". Л. Н-ч проболел в Ялте у Марьи Львовны целую неделю, и когда немного поправился, Софья Андреевна и Елизавета Валериановна Оболенская перевезли его в коляске в Гаспру. Немного оправившись, Л. Н-ч снова совершает прогулки: посещает два раза Алексея Максимовича Горького, к которому, очевидно, его притягивает его происхождение из народа. Лев Николаевич записывает в своем дневнике впечатления этого времени. "Нынче, кажется, 1 декабря. Вчера было очень хорошо. Написал письмо члену суда Полякову, записал дневник и подвинулся в 16-ой главе о религии. Нынче дурно спал, мало. Боли и слабость. Дурно писал и не кончил. Наши поехали на Учан-Су. Я один с Таней дома, и я не в духе. Прекрасная глава в романе Поленца, которая очень подзадоривает меня, но напрасно - писать. Опять лучше, яснее, ближе смотрю на смерть. Стало было лучше, потом опять хуже. Поехал в Ялту ночевать и там заболел сердцем. Пробыл неделю у Маши. Опять начинаю поправляться. Был милый Буланже. Нынче уехал. Кончил о религии, но, должно быть, пересмотрю еще. Дней 10 писал о веротерпимости и надоело. Слишком не важно. Впрочем, и письмо государю не хочется писать". И снова мудрые мысли: "Люди, усваивающие христианское воззрение, обыкновенно стремятся совершать христианские подвиги. А для христианства нужны не подвиги, а простая христианская жизнь. Так ясно видна ближайшая задача жизни. Она в том, чтобы жизнь, основанную на борьбе и насилии, заменить жизнью, основанной на любви и разумном согласии. И огромный материал, который должен быть духовно переработан для этого, лежит нетронутым еще в рабочем народе всех рас и вер". Новый, 1902 год Л. Н-ч начинает весьма важным делом. Он пишет большое письмо государю Николаю II. Письмо это очень замечательно и по форме, и по содержанию. Чувствуя близость перехода в новый, безусловный мир, Л. Н-ч уже не мог соблюдать установленные условности в таком важном акте, как письмо главе государства, т. е. лицу, державшему в своих руках все нити государственного насилия, от воли которого зависело отпустить или усилить гнет над многомиллионным народом. И вот Л. Н-ч начинает это не с обычного обращения "Ваше величество" или "Государь", а пишет ему просто "Любезный брат". И объясняет в начале письма мотивы такого обращения. Далее он в кратких, но сильных выражениях излагает ему картину состояния России: "Треть России находится в положении усиленной охраны, т. е. вне закона. Армия полицейских, явных и тайных, все увеличивается и увеличивается. Тюрьмы, места ссылки и каторги переполнены, сверх сотен тысяч уголовных, политическими, к которым теперь причисляют и рабочих. Цензура дошла до нелепости запрещений, до которых она не доходила в худшее время сороковых годов. Религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся все жесточе и жесточе и чаще. Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа. Во многих местах уже были братоубийственные кровопролития, и везде готовятся и неизбежно будут новые и еще более жестокие". Результатом этого является, конечно, обнищание России. Где причина этого? Л. Н-ч отвечает, так: "И причина всего этого, до очевидности ясная, одна: та, что помощники наши уверяют вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они этим обеспечивают благоденствие этого народа и ваше спокойствие и безопасность. Но ведь скорее можно остановить течение реки, чем установленное Богом всегдашнее движение вперед человечества". Указав царю на несвоевременность поддержания православия и самодержавия, давно уже потерявших в народе свое значение, он предупреждает его о том, как мало можно доверяться так называемым выражениям "любви народной". "Вас, вероятно, приводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его представителю-царю то, что везде при встречах вас в Москве и других городах толпы народа с криками "ура" бегут за вами. Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности вам; это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть ничто иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный вам народ, как, например, это было с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых. Если бы вы могли также походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных позади войск вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень и на холоду и в слякоти, без вознаграждения, со своим хлебом по нескольку дней дожидающиеся проезда, вы бы услыхали от самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии, речи, совершенно несогласные с любовью к самодержавию и его представителю. Если лет 50 тому назад, при Николае I, еще стоял высоко престиж царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал - и упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить и смеяться над ним. Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отдаленной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого рода насилия, усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел". И Лев Николаевич предлагает истинную меру возрождения России: "Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им. Единственное средство в наше время, чтобы действительно управлять народом - только в том, чтобы, став во главе движения народа от зла к добру, от мрака к свету, вести его к достижению ближайших к этому движению целей. Для того же, чтобы быть в состоянии это сделать, нужно прежде всего дать народу возможность высказать свои желания и нужды и, выслушав эти желания и нужды, исполнить те из них, которые будут отвечать требованиям не одного класса или сословия, а большинства его, массы рабочего народа. А те желания, которые выскажет теперь русский народ, если ему будет дана возможность это сделать, по моему мнению, будут следующие: Прежде всего рабочий народ скажет, что желает избавиться от тех исключительных законов, которые ставят его в положение пария, не пользующегося правами всех остальных граждан; потом скажет, что он хочет свободы передвижения, свободы обучения и свободы исповедания веры, свойственной его духовным потребностям, и, главное, весь стомиллионный народ в один голос скажет, что он желает свободы пользования землей, т. е. уничтожения права земельной собственности. И вот это-то уничтожение земельной собственности и есть, по моему мнению, та ближайшая цель, достижение которой должно сделать в наше время своей задачей русское правительство". Убеждая царя не доверяться корыстным советникам, Л. Н-ч снова в заключении обращается к нему в трогательных выражениях: "Любезный брат, у вас только одна жизнь в этом мире, и вы можете мучительно потратить ее на тщетные попытки остановки установленного Богом движения человечества от зла к добру, от мрака к свету, и можете, вникнув в нужды и желания народа и посвятив свою жизнь исполнению их, спокойно и радостно провести в служении Богу и людям". Несчастный царь не внял мольбам и мудрым советам великого старца. Неумолимая судьба готовила ему страшную участь. Жестокой смертью он искупил вину свою и своих предков, и не нам судить его. Но мы не можем не обойти молчанием странного результата этого замечательного письма. Чтобы письмо это дошло до государя, Л. Н-ч обратился к посредничеству своего нового друга, великого князя Николая Михайловича, выражая свою просьбу в следующем письме: "Дорогой Николай Михайлович! Если вы помните, в одном из свиданий наших в Гаспре я говорил вам, что имею намерение писать письмо государю. Здоровье мое не поправляется, и, чувствуя, что конец близок, я написал это письмо, не желая умереть, не высказав того, что думаю о его деятельности и о том, какая бы она могла быть. Может быть, что-нибудь из того, что я высказываю там, и будет полезно. Вопрос для меня теперь в том, как доставить это письмо так, чтобы оно попало прямо в руки государю. Я помню ваш совет и последовал ему, и письмо это хотя и откровенно осуждает меры правительства, но чувства, которыми оно вызвано, несомненно, добрые, и надеюсь, так и будет принято государем. Не можете ли вы мне помочь доставить это письмо непосредственно тому, кому оно назначено? Если вам почему-нибудь неудобно это сделать, будьте так добры, телеграфируйте мне "нет". Если же вы согласны сделать это, то телеграфируйте "да". И я сейчас же пошлю письмо вам или в Петербург, кому вы укажете. Пожалуйста, простите меня за то, что, может быть, злоупотребляю вашей любезностью. Я делаю это потому, что, мне кажется, извините меня за мою самонадеянность, письмо это может иметь хорошие для многих последствия. А к этому, сколько я понял вас, вы не можете быть равнодушны. С совершенным уважением и искренним сочувствием остаюсь готовым к услугам

Лев Толстой".

Очевидно, вел. князь ответил "да", так как письмо было отправлено и достигло своего назначения, но ответ был самый неожиданный. Вероятно, Л. Н., посылая или передавая письмо, заявил, что он бы не хотел предавать это письмо гласности, т. е. показывать его министрам или кому-либо иному, и потому избрал самый прямой путь передачи. Так ли это было передано государю - неизвестно, но государь, получив и прочитав письмо, просил передать Л. Н-чу, чтобы он не беспокоился, что он его никому не покажет. Тем дело и кончилось. Л. Н-ч, отвечая на телеграмму вел. кн., писал ему так: "Дорогой Николай Михайлович. Очень, очень вам благодарен за вашу милую телеграмму, из которой я еще раз могу убедиться в том, что вы не боитесь "скарлатины" и стоите выше такого страха, что меня очень радует за вас и мои отношения к вам. Прилагаю письмо государю, к сожалению написанное не моей рукой. Я начал было это делать, но почувствовал себя настолько слабым, что не мог кончить. Я прошу государя извинить меня за это. Письмо посылаю незапечатанным, с тем что, если вы найдете это нужным, могли прочесть его и решить еще раз, удобно ли вам передать его. Письмо может показаться в некоторых местах резким - правду или то, что считаешь правдой, нельзя высказывать наполовину - потому вы, может быть, не захотите быть посредником в деле, неприятном государю. Это не помешает мне быть сердечно благодарным вам за вашу готовность помочь мне. В таком случае я изберу другой путь. Вы же пока оставьте письмо у себя. Вы в Петербурге, и теперь, вероятно, решается тот вопрос, о котором вы говорили мне. От всей души желаю, чтобы он решился согласно с высшими требованиями вашей совести, т. е. не в виду личного счастья, а истинного добра других. Тогда наверное все будет хорошо. Здоровье мое идет все хуже и хуже, и я быстро приближаюсь к тому концу, или скорее большой перемене жизни, которая иногда чужда мне, а иногда близка и даже желательна. Прощайте, еще раз благодарю вас и от души желаю вам всего истинно хорошего". В январе снова здоровье Л. Н-ча ухудшается, и друзья и семейные снова встревожены. Мрачные вести летят по всему миру. Софья Андреевна пишет своей сестре 7 января: "...Мы опять пережили и страх, и горе с Левочкой. Все те же явления... Приписывали все лихорадке, принял Левочка всего 320 гр. хинину, сделали 30 впрыскиваний подкожных мышьяком - и толку мало... ...Сегодня ему опять лучше, он сидит в кресле, читает, кое-что записывает, но мрачен и отказывается опять лечиться. Из Петербурга Бертенсон предлагает приехать безвозмездно и беспокоится будто бы, что Левочку не так лечат и вредят ему. Я слышала, что хинин производит завалы в печени, а сколько он здесь его приял! Один из здешних докторов нашел уплотнение сильное печени". А вот отношение к своей болезни самого Л. Н-ча; в дневнике того времени он записывает: "23 янв. Гаспара. 1902. Е. б. ж. Все слаб, приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачем, старинушка, покряхтываешь, Зачем, старинушка, покашливаешь? Пора старинушке под холстинушку Под холстинушку, да в могилушку.

Что за прелесть народная речь! И картинно, и трогательно, и серьезно. Думал: нет более явного доказательства ложного пути, на котором стоит наука, чем ее уверенность в том, что она все узнает". После отъезда Бертенсона произошло ухудшение здоровья Льва Николаевича. 28 января Марья Львовна писала своему другу, Марье Алекс. Шмидт: "...Папе все хуже, сегодня воспаление легкого и плеврит распространились дальше, и сердце очень плохо. Надежды почти нет; он теперь страдает меньше, сегодня говорил мне, что ему хорошо, тяжело, главное, то, что ему трудно дышать, и потому он стонет и все просит открывать окна. Говорит очень мало и часто бывает в забытьи, и в забытьи стонет и бредит, а когда ему чуть лучше, он всегда скажет ласку или даже шутку. Ах, М. А., милая, как тяжело, - только одно утешает, что ему не тяжело. Душой он все так же высок и хорош и теперь хоть не очень страдает физически". У Льва Николаевича доктора определили ползучее воспаление легких, что при его общей слабости было крайне опасно. В светлые минуты Л. Н-ч старался о том, чтобы успокоить и ободрить своих встревоженных близких и друзей; так, 31 января он послал такую телеграмму своему брату Сергею: "Радостно быть на высоте готовности к смерти, с которой легко и спокойно переменить форму жизни. И мне не хочется расставаться с этим чувством, хотя доктора говорят, что болезнь повернула к лучшему. Чувствую твою любовь и радуюсь ей. Левочка". Всю телеграмму он продиктовал Марье Львовне и только сам подписал "Левочка", разволновался и заплакал. Эта форма его имени - "Левочка" - употреблялась в его семье и напоминала ему его детство. Несколько дней Л. Н-ч был между жизнью и смертью. Все дети съехались к умирающему. Софья Андреевна писала своей сестре: