logo
Бирюков,Т

14 Июля 1910 г.

"1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя. 2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке. 3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, всеми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные к тебе будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях, - если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни. Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я не переставал, несмотря на разные причины охлаждения, любить и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говоря о брачных отношениях, такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви), во-1-х, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться с ними, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно, и я не упрекаю тебя. Это - во-первых. Во-вторых, (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду) - характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать - не самого чувства, а выражения его. Это - во-вторых. В-третьих, - главная причина была роковая, та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты - это наше совершенно противоположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было противоположное, - и образ жизни, и отношение к людям и средствам к жизни - собственности, которую я считал грехом, а ты необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки моим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить о них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя. Оценка же моей жизни с тобою такая; я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и, несмотря на это мое грязное порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая и ухаживая за детьми и за мной, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении - сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не могу упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении - я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом. Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасть в дневники (я знаю только, что ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу - там не найдется). Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя - о дневниках. 4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь - сделаю. Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй минуты жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя, я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову, даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше жить так, как мы живем, теперь невозможно. Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь - не спал; хотел не то думать, а чувствовать тебя и не спал, и слушал до часу, до двух, и опять просыпался и слушал, и во сне видал тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я, со своей стороны, решил все-таки, что иначе не могу, не мог. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все". В тот же день Л. Н-ч, согласно своему "договору", поручил Александре Львовне взять дневники от В. Г. Черткова. Конечно, они были немедленно возвращены. Также согласно своему намерению, Л. Н-ч отослал эти дневники на хранение в банк. В. Г. Чертков в своем письме от 16 июля советует Л. Н-чу для успокоения С. А. взять дневники из банка и хранить их у себя с тем, чтобы они были доступны для справок. Но Л. Н-ч остался при своем решении, и дневники хранились в банке до его смерти. Усилившееся волнение Софьи Андреевны заставило окружающих выписать специалиста-психиатра. Приехал доктор Россолимо в сопровождении Дмитрия Васильевича Никитина. Они осматривали и расспрашивали больную и определили паранойю, нисколько этим не облегчив положение ни самой больной, ни ее окружающих. В это время в отношения между С. А. и Л. Н-чем входит еще один осложняющий и отягощающий элемент - это написанное Л. Н-чем завещание. Софья Андреевна подозревала о его существовании и волновалась, заговаривала о нем со Л. Н-чем, а он должен был уклоняться от прямого ответа, и это, конечно, было крайне для него тяжело. Утром 30 июля я со своей семьей приехал в Ясную Поляну и прогостил там шесть дней. Я застал в Ясной Поляне ужасную атмосферу. Выписываю из моих воспоминаний мое впечатление от этого посещения. "Мы приехали в Я. П. 30 июля, за три месяца до ухода Л. Н-ча. Время было тяжелое. С. А. в истерических припадках безумном ревности мучила Л. Н-ча. Предметом ревности был Чертков. Основанием для ревности было возрастающее, как ей казалось, влияние Черткова на Л. Н-ча. А так как все предполагали, что влияние Черткова должно принести и материальные невыгоды для семьи, то это влияние вызывало во многих членах семьи чувство враждебное к Черткову, близкое к ненависти, хотя и в разной степени. И у С. А. эта ненависть достигла высшей степени и приняла болезненную, безумную форму. Всякому приезжему, с разной степенью подробностей, С. А. жаловалась на свое бедственное положение и с цинической откровенностью рассказывала о всех перипетиях своей ревности, о всех фактах; большею частью существовавших лишь в ее воображении, которые, по ее мнению, оправдывали ее ревность. История отношений Л. Н-ча к враждебному ему миру длинная, и здесь неуместно излагать ее всю. Скажу только, что эти отношения начались с того времени, как во Л. Н-че начало проясняться то сознание жизни, которое блеснуло в нем еще в начале 60-х годов и которое было заглушено семейно-хозяйственною жизнью почти на 15 лет. И как только оно снова прояснилось, так Л. Н. встретил отпор и продолжал его встречать до конца жизни в той среде, которая и раньше заглушала его и которая с тех пор, как мир стоит, всегда была и будет враждебна всякому проявлению истины, еще не вошедшей в условия принятого обычая. В это время, т. е. осенью 1910 года, эта враждебность проявлялась с особенною страстною, болезненною силою. С. А. встретила меня с семьей с особенным радушием, как будто она искала во мне союзника в своей борьбе против Л. Н-ча, Алекс. Льв. и Черткова. Надежду на это давало ей то некоторое сочувствие к ее действительно трудному положению, которое она заметила во мне и которое я выказывал ей раньше. А также то иногда критическое отношение, которое во мне проявлялось по отношению к моему другу Черткову, которого я безмерно уважал и искренно любил, но иногда расходился с ним в применении наших однородных мыслей. Мне было жалко видеть, как он, казалось мне, подчинял себе Л. Н-ча, заставляя его иногда совершать поступки, как будто несогласные с его образом мыслей. Л. Н-ч, искренно любивший Черткова, казалось мне, тяготился этой опекой, но подчинялся ей безусловно, так как она совершалась во имя самых дорогих ему принципов. Быть может, этим моим отношением к Черткову руководило и дурное чувство ревности ко Л. Н-чу. Обитатели Ясной Поляны переживали тогда тяжелое время. Приезжие туда получали впечатление какой-то борьбы двух партий; одна, во главе которой стоял Чертков, имела в Ясной Поляне своих приверженцев в лице Александры Львовны и Варвары Михайловны, и другая партия - С. А. и ее сыновей. Татьяна Львовна, мало бывавшая в Ясной, стояла несколько в стороне и могла бы быть хорошей посредницей между ними, если бы обстоятельства этому благоприятствовали. Я также не примыкал всецело ни к той, ни к другой партии, так как ясно сознавал неправоту обеих. А так как обе партии считали меня близким себе человеком, то мое неполное сочувствие их поведению объясняли моей неискренностью, двуличием, желанием получить что-то с обеих сторон, и это доставляло мне много страданий и оскорблений, которые я старался молча переносить, будучи уверен, что мною руководит любовь к истине. Мой приезд оживил надежды обеих партий; во мне надеялись видеть посредника-миротворца. Но я не оправдал их ожиданий, и, кажется, с моим приездом борьба еще обострилась, так как я внес в нее еще свой, личный элемент. Лев Николаевич, конечно, стоял выше этой борьбы и, будучи духовно, идейно на стороне Черткова, сознавал в то же время ясно свои обязанности к Софье Андреевне, старался смягчить проявления ее болезненной страсти и нередко проявлял к ней нежность и заботливость. К сожалению, в окружающих его людях он не встречал поддержки этому любовному настроению. Таково было положение, когда я приехал в Ясную. С. А. очень этому обрадовалась и на другой же день зазвала меня к себе в комнату и в почти часовой беседе излила мне всю свою наболевшую душу. Трудно, конечно, передать эту беседу: это был страстный вопль, призыв на помощь, отчаянный, безнадежный призыв, так как она сама чувствовала, что я лично ничего не мог сделать. Она заявила мне, что она очень несчастна, что Чертков отнял у нее Л. Н-ча. Невозможно передать содержание всего этого безумного бреда. Возражать было, конечно, нельзя. А молчание казалось ей согласием. Интерес, который я проявил к новым сведениям, сообщенным мне ею, дававшим мне как биографу новый психологический материал, показался ей некоторого рода сочувствием или одобрением с моей стороны. Она читала мне письмо Л. Н-ча к ней, написанное в июле и представляющее некоторую попытку установить modus vivendi при настоящих тяжелых обстоятельствах. И много еще другого говорила она при том, чего я уже не припомню. Когда она кончила весь свой рассказ, она заключила его таким вопросом: "понимаете ли вы меня?" Я ответил искренно: "да, понимаю". "И не осуждаете?" - спросила она уже смелее. "И не осуждаю", - ответил я, отчасти подкупленный страстностью ее изложения, отчасти сознавая невозможность какого-либо логического возражения, так как передо мной был, очевидно, человек, одержимый болезненной манией. Этого моего отношения было достаточно для того, чтобы счесть меня вполне солидарным со всеми ее бреднями. Мы пошли наверх. Она вошла в залу, где сидели остальные гости и обитатели дома, между прочим, моя жена, жена Андр. Львов., Варв. Мих. и, кажется, мои дети. Подсев к ним, она с радостью объявила, что "Пав. Ив. во всем с нею согласен". Я этого не слыхал, так что возразить на это утверждение не мог; оно осталось без протеста и было зачтено мне как проявление враждебных чувств ко Льву Николаевичу". Эта выписка из моих воспоминаний достаточно рисует ту ужасную атмосферу, которой дышал Лев Николаевич на старости лет в своем доме. Как я уже упоминал раньше, эти отношения еще осложнялись вопросом о завещании, составление которого подозревала С. А. Этому вопросу я посвящу следующую главу, а эту закончу упоминанием о некоторых событиях в течение этого месяца. Пробыв несколько дней в Ясной, мы всей семьей выехали в Москву 4-го августа вечером. Уже при нас была получена телеграмма о приезде в Ясную Влад. Галакт. Короленко. Свидание их было радостно, и между ними установилась сердечная связь. В дневнике Л. Н. записывает так: "Беседа с Короленко. Умный и хороший человек; но весь под суеверием науки". По свидетельству Булгакова, Короленко очень много рассказывал Л. Н-чу о своих бытовых впечатлениях и многим очень заинтересовал его. Конечно, первой темой их разговора была статья Короленко о смертных казнях ("Бытовое явление"). Короленко сказал, что благодаря письму к нему Л. Н-ча об этой статье она, действительно, получила огромное общественное значение. Л. Н. говорил, что если это случилось, то в силу достоинств самой статьи. Жизнь Л. Н-ча становилась все серьезнее и сосредоточеннее. 10-го августа он записывает в дневнике: "Здоровье все хуже и хуже. С. А. спокойна, но так же чужда. Письма. Отвечал два. Совсем тяжело. Не могу не желать смерти". 15 августа Л. Н-ч, С. А., Алекс. Льв. и Душан Петрович поехали погостить в Кочеты к Татьяне Львовне. Их сопровождала и сама Татьяна Львовна, возвращавшаяся домой. Там они прожили на этот раз больше месяца и возвратились в Ясную только 23 сентября. С. А. вернулась немного раньше, 13 сентября. Льву Николаевичу там жилось относительно спокойнее, чем в Ясной. Хотя болезненные проявления С. А. продолжались и там, но все-таки она сдерживалась на чужих людях, и эти проявления не были столь бурными. Во время пребывания Л. Н-ча в Кочетах я, живя в Костроме, получил от Л. Н-ча драгоценное для меня его последнее письмо. Я послал ему предварительно свою статью с описанием моей жизни в ссылке. Сначала он дал мне о ней сдержанный отзыв и теперь спешил исправить свою ошибку. Хотя это и не совсем скромно, но позволю себе поместить это письмо целиком, так как оно было последнее. Вот оно: 2 сентября. Кочеты. "Вчера, милый Поша, написал не совсем правду о том, что прочел ваши воспоминания о ссылке. Я прочел их вчера, но не все и торопясь. Нынче перечитал спокойно, и хочется написать вам, что они очень хороши. Ваша, именно ваша кроткая твердость и строгая правдивость, а кроме того, или скорее именно от этого, особенно возмутительны, более, чем по описаниям некоторых самых ужасных насилий, представляются те меры, которые употребляются против вас. Так, пожалуйста, пишите и продолжайте любить меня, как я вас". Находясь в Кочетах, Л. Н-ч написал интересное письмо Константину Яковлевичу Гроту, брату умершего философа Николая Яковлевича, с которым он долго находился в большой дружбе. В этом письме, вспоминая характер своего друга, Л. Н-ч дает определение религии, философии и науки и говорит об их правильном соотношении. Так он, между прочим, пишет: "Религиозное понимание говорит: есть прежде всего и несомненнее всего известное нам неопределимое нечто: нечто это есть наша душа и бог. Но именно потому, что мы знаем это прежде всего и несомненнее всего, мы уже никак не можем ничем определить этого, а верим тому, что это есть и что это основа всего: и на этой-то вере мы и строим все наше дальнейшее учение. Религиозное понимание из всего того, что познаваемо человеком, выделяет то, что не подлежит определению, и говорит об этом: "я не знаю". И такой прием по отношению к тому, что не дано знать человеку, составляет первое и необходимейшее условие истинного знания. Таковы учения Заратустры, браминов, Будды, Лао-Цзы, Конфуция, Христа. Философское же понимание жизни, не видя различия или закрывая глаза на различия между познанием внешних явлений и познанием души, бога, считает одинаково подлежащими рассудочным и словесным определениям химические соединения и сознание человеком своего "я", астрономические наблюдения и вычисления и признание начала жизни всего, смешивая определяемое с неопределяемым, познаваемое с сознаваемым, не переставая строить фантастические, отрицаемые одна другою теории за теориями, стараясь определить неопределимое. Таковы учения о жизни Аристотелей, Платонов, Лейбницев, Локков, Гегелей, Спенсеров и многих и многих других, имя же им легион. В сущности же, все эти учения представляют из себя или пустые рассуждения о том, что не подлежит рассуждению, рассуждения, которые могут называться философистикой, но не философией, не любомудрием, а любомудрствованием, или плохие повторения того, что по отношению нравственных законов выражено гораздо лучше в различных религиозных учениях". Там же, в Кочетах, Лев Николаевич написал замечательное письмо индусу Ганди, тогда еще скромному общественному деятелю среди трансваальских рабочих-индусов, но уже и тогда горячему последователю учения непротивления под влиянием чтения сочинений Л. Н-ча в сопоставлении их с индусской мудростью. С тех пор Ганди стал всемирно известен; он поднял массовое движение пассивного сопротивления в Британской Индии. И уже запечатлел свою деятельность тяжелой жертвой. Он приговорен к 6-летнему тюремному заключению. Письмо Льва Николаевича бросило семена на добрую почву, и семена эти дали обильную жатву. Вот это письмо:

Gandhi. Iohannesburg Transvaal, S. Afr.

"Получил ваш журнал "Indian Opinion" и был рад узнать все то, что там пишется о непротивляющихся. И захотелось сказать вам те мысли, которые вызвало во мне это чтение. Чем больше я живу, и в особенности теперь, когда живо чувствую близость смерти, мне хочется сказать другим то, что я так особенно живо чувствую и что, по моему мнению, имеет огромную важность, а именно о том, что называется непротивлением, но что, в сущности, есть ничто иное, как учение любви, не извращенное ложными толкованиями. То, что любовь, т. е. стремление к единению душ человеческих и вытекающая из этого стремления деятельность, есть высший и единственный закон жизни человеческой, это в глубине души чувствует и знает каждый человек (как это мы всего яснее видим на детях), знает, пока он не запутан ложными учениями мира. Закон этот был провозглашен всеми, как индийскими, так и китайскими и еврейскими, греческими, римскими мудрецами мира. Думаю, что он яснее всех был высказан Христом, который даже прямо сказал, что в этом одном весь закон и пророки. Но мало этого, предвидя то извращение, которому подвергается и может подвергнуться этот закон, он прямо указал на ту опасность извращения его, которая свойственна людям, живущим мирскими интересами, а именно ту, чтобы разрешать себе защиту этих интересов силою, т. е., как он сказал, ударами отвечать на удары, силою отнимать назад присвоенные предметы и т. п. Он знал, как не может не знать этого каждый разумный человек, что употребление насилия несовместимо с любовью как основным законом жизни, что как скоро допускается насилие, в каюк бы то ни было случаях, признается недостаточность закона любви, и потому отрицается самый закон. Вся христианская, столь блестящая по внешности цивилизация выросла на этом явном и странном, иногда сознательном, большей частью бессознательном недоразумении и противоречии. В сущности, как скоро было допущено противление при любви, так уже не было и не могло быть любви как закона жизни, а не было закона любви, то не было никакого закона, кроме насилия, т. е. власти сильнейшего. Так 19 веков жило христианские человечество. Правда, во все времена люди руководствовались одним насилием в устройстве своей жизни. Разница жизни христианских народов от всех других только в том, что в христианском мире закон любви был выражен так ясно и определенно, как он не был выражен ни в каком другом религиозном учении, и что люди христианского мира торжественно приняли этот закон и вместе с тем разрешили себе насилие и на насилии построили свою жизнь, и потому вся жизнь христианских народов есть сплошное противоречие между тем, что они исповедуют, и тем, на чем строят свою жизнь: противоречие между любовью, признанной законом жизни, и насилием, признаваемым даже необходимостью в разных видах, как власть правителей, суды и войска, признаваемых и восхваляемых. Противоречие это все росло вместе с развитием людей христианского мира и в последнее время дошло до последней степени. Вопрос этот стоит очевидно так: одно из двух - или признать то, что мы не признаем никакого религиозно-нравственного учения и руководимся в устройстве нашей жизни одной властью сильного, или то, что все наши насилием собираемые подати, судебные и полицейские учреждения и, главное, войска должны быть уничтожены. Нынче весной, на экзамене закона божьего одного из женских институтов Москвы законоучитель, а потом и присутствовавший архиерей спрашивали девиц о заповедях, и особенно о шестой. На правильный ответ о заповеди архиерей обыкновенно задавал еще вопрос: всегда ли во всех случаях запрещается законом божьим убийство, и несчастные, развращаемые своими наставниками девицы должны были отвечать и отвечали, что не всегда, что убийство разрешено на войне и при казнях преступников. Однако, когда одной из несчастных девиц этих (то, что я рассказываю, не выдумка, а факт, переданный мне очевидцем) на ее ответ был задан тот же обычный вопрос: всегда ли греховно убийство? - она, волнуясь и краснея, решительно ответила, что всегда, а на все обычные софизмы архиерея отвечала решительным убеждением, что убийство запрещено всегда и что убийство запрещено и в Ветхом завете и запрещено Христом, не только убийство, но и всякое зло против брата. И несмотря на все свое величие и искусство красноречия, архиерей замолчал, и девушка ушла победительницей. Да, мы можем толковать в наших газетах об успехах авиации, о сложных дипломатических сношениях, о разных клубах, открытиях, союзах всякого рода, так называемых художественных произведениях и замалчивать то, что сказала эти девица; но замалчивать этого нельзя, потому, что это чувствует более или менее смутно, но чувствует всякий человек христианского мира. Социализм, коммунизм, анархизм, Армия спасения, увеличивающаяся преступность, безработность населения, увеличивающаяся безумная роскошь богатых и нищета бедных, страшно увеличивающееся число самоубийств - все это признаки того внутреннего противоречия, которое должно и не может не быть разрешено. И, разумеется, разрешено в смысле признания закона любви и отрицания всякого насилия. И потому ваша деятельность в Трансваале, как нам кажется, на конце света, есть дело самое центральное, самое важное из всех дел, какие делаются теперь в мире и участие в котором неизбежно примут не только народы христианские, но всего мира. Думаю, что вам будет приятно узнать, что у нас в России тоже деятельность эта быстро развивается в форме отказов от военной службы, которых становится с каждым годом все больше и больше. Как ни ничтожно количество и ваших людей, непротивляющихся, и у нас в России число отказывающихся, - и те и другие могут смело сказать, что с ними бог. А бог могущественнее людей. В признании христианства, хотя бы и в той извращенной форме, в которой оно исповедуется среди христианских народов, и в признании вместе с этим необходимости войск и вооружения для убийства в самых огромных размерах на войнах, заключается такое явное, вопиющие противоречие, что оно неизбежно должно рано или поздно, вероятно, очень рано, обнаружиться и уничтожить или признание христианской религии, которая необходима для поддержания власти, или существование войск и всякого поддерживаемого ими насилия, которое для власти не менее необходимо. Противоречие это чувствуется всеми правительствами, как вашим британским, так и нашим русским, и из естественного чувства самосохранения преследуется этими правительствами более энергично, как это мы видели в России и как это видно из статей вашего журнала, чем всякая другая антиправительственная деятельность: правительства знают, в чем их главная опасность, и зорко стерегут в этом вопросе уже не только свои интересы, но вопрос, быть или не быть.

С совершенным уважением Лев Толстой".

7 сент. 1910 г. Кочеты. Мне пришлось еще раз навестить Л. Н-ча в начале октября 1910 года. Мне показалось, что С. А. была немного спокойнее. Л. Н-ч был сосредоточен, но светел и радостен. Однако та работа, которую он взял на себя, надломила его силы. 4-го октября Л. Н-ч ездил верхом, вернулся усталый и лег спать перед обедом, не раздеваясь, даже не сняв сапог. Мы уже сели за стол, по обычаю, около шести часов вечера. Л. Н-ч должен был прийти и присоединиться к обеду. Так как он замешкался, то начали обедать без него. Он долго не приходил, и С. А., обеспокоенная, пошла навестить его - он крепко спал, она вернулась к столу. Через несколько времени пошел навестить его Душан и нашел, что он бледен и что вообще сон его ненормален, и выразил опасение каких-нибудь осложнений. Он предложил кому-нибудь наблюдать за спящим Л. Н-чем, и я пошел и сел у дверей спальни так, чтобы видеть его лежащим на постели. Через несколько минут я заметил подергивание ног. Я сейчас же дал знать, и все собрались около постели, т. е. С. А., Душан, Серг. Льв., я и слуга Илья Васильевич. Со Львом Николаевичем начались страшные судороги, сначала в ногах, потом во всем теле и в лице. Мы все, несколько мужчин, старались удержать Л. Н-ча, так как опасались, что судороги сбросят его с постели на пол, но не могли препятствовать болезненному сокращению всех мускулов. Такие приступы судорог повторялись пять раз с промежутком успокоения. Были приняты все нужные меры. Л. Н-ча раздели, в промежутках покоя он начинал бредить. Трудно было разобрать слова бреда. Вместе с тем он складывал правую руку в обычное положение пишущей и водил ею быстро по одеялу. Тогда мы постарались вложить ему карандаш и подставить блокнот, но написать он ничего не мог. Эти припадки продолжались около часу, и потом наступил спокойный сон. Мы установили дежурство, я остался сидеть, и через час приблизительно Л. Н-ч проснулся и, увидав меня, очень удивился, что я тут, спросил, отчего, и когда я объяснил ему все происшедшее, он с удивлением сказал, что он ничего не помнит. Потом Л. Н-ч снова уснул, и ночь прошла спокойно. На другой день, еще лежа в постели, он уже начал заниматься, писать письма, делать заметки и вообще проявлять живой интерес ко всей окружающей жизни. Поведение С. А. во время этого припадка было трогательно. Она была жалка в своем страхе и унижении. В то время, как мы, мужчины, держали Л. Н-ча, чтобы судороги не сбросили его с кровати, она бросалась на колени у кровати и молилась страстной молитвой, приблизительно такого содержания: "Господи, спаси меня, прости меня, господи, не дай ему умереть, это я довела его до этого, только бы не в этот раз, не отнимай его, господи, у меня". Когда Л. Н-ч успокаивался, она бросалась к нему и деятельно принимала участие во всех родах помощи, оказываемой ему. На другой день, утром, произошло радостное событие примирения С. А-ны с Ал. Львовной. Надо заметить, что несколько времени тому назад Александра Львовна после одной бурной сцены с матерью из-за ее отношения к отцу уехала со своей подругой из Ясной Поляны и поселилась в Телятенках, в 2-х верстах от Ясной Поляны, на своем хуторе. Когда Л. Н-ч заболел, за ней сейчас же послали лошадей, и она приехала еще до окончания припадка. Вот как рассказывает об этом Булгаков: "Инициатива примирения принадлежала С. А. Она долго поджидала А. Л., когда та, перед отъездом в Телятенки, зашла к отцу. Но упустила ее, вышла следом за ней на крыльцо и, как рассказывала после А. Л., стояла в одном платье, сгорбившаяся, жалкая, одинокая. А. Л. между тем вышла черным ходом и теперь должна была пройти мимо матери. С. А. остановила дочь, подозвала, стала обнимать, целовать ее и просить прощения, рыдая и трясясь, как в лихорадке. Заплакала и А. Л., просила простить ее, обещая вернуться сегодня же. С. А. звала и Варвару Михайловну, просила передать ей, что она ее любит, не сердится на нее и просит у нее прощения, если обидела ее. Обещала ни единым словом не нарушать покоя Л. Н-ча. Обе, мать и дочь, испытали умиление". Через несколько дней по моем возвращении из Ясной Поляны Душан Петрович писал мне: "Л. Н. оправился. С. А. опять ведет себя, как не подобает, 4-го дня был у нас В. Гр., сегодня Наживин". О приезде Наживина Л. Н-ч писал в письме к Т. Л.: "из посетителей был приятный мне Наживин". Иван Федорович Наживин описал это посещение в своей интересной книге: "Из жизни Л. Н. Толстого". Заимствуем из этого описания значительный разговор, посвященный вопросу о религиозном обряде. Ив. Федорович Наживин обратился ко Л. Н-чу со следующими словами: "У меня за год до этого умерла Мируша, моя дочь, самое дорогое для меня существо в мире. Мы похоронили ее без соблюдения установленного обряда, но это было страшно тяжело: хотелось известной обстановки, торжественности. Вокруг меня живет много сектантов. Наблюдая за их жизнью, я вижу, что и они как-то тоскуют об обряде, и у них внутренняя религиозная жизнь ищет выражения во внешних формах: то они начнут кружиться, то прыгать, то плясать, и все это, видимо, не удовлетворяет их. И эта потребность во внешней религии живет во всем человечестве: не успел уйти Христос, не успел уйти Будда, учивший чистой безобрядной религии, как ученики их покрыли храмами всю землю и установили сложный ритуал. Да и вы сами ясно чувствовали это, - напомнил я опять, - помнете ваше письмо к Фету, где вы говорите: ну, хорошо, мы отвергаем обряд, но вот умирает у нас дорогой человек; что же, позвать кучера и приказать вынести его в мешке куда-нибудь подальше? Нет, это невозможно, говорили вы, вам казался необходимым и розовый гробик, и ладан, и даже торжественный славянский язык... - Да, помню. И понимаю вас, - ответил Л. Н-ч. - Но это только слабость, с которой надо бороться. Это показывает, как крепко сидят в нас наши суеверия. - Так что же? Неужели же позвать кучера и велеть ему вынести труп дорогого существа? - Нет, если это вам больно, если это оскорбляет вас... - отвечал Л. Н. - И я настолько понимаю это чувство, что готов рассуждать с вами, сколько хотите, чтобы выработать формы для того, чтобы сделать это как можно лучше, торжественнее. Я говорю только, что это не имеет ничего общего с религией - это только вопрос... ну, удобства, что ли, приличия... Давайте придумаем вместе что-нибудь, только не надо думать, что это религия. А признаем мы это религией, мы этим самым откроем в плотине маленькую дырочку, через которую уйдет вся вода. И это так ужасно, это столько зла принесло людям, - говорил Л. Н. дрожащим от волнения голосом, - что я готов скорее отдать трупы моих детей, всех моих близких на растерзание голодным собакам, чем призвать каких-то особенных людей для совершения над их телами религиозного обряда. В продолжение этого разговора Л. Н-ч коснулся вопроса о грехе, препятствующем проявлению любви: - Препятствует проявлению любви обыкновенно слабость наша, соблазны, грехи. Следовательно, надо совершенствовать себя, очищать от слабостей и грехов, и тогда то чувство единения с богом, которого вы ищете достигнуть высшими средствами, придет само собой... Вот у вас умер любимый ребенок, - помолчав, продолжал Л. Н-ч, - вы страдали, а умри какая-нибудь Марфушка там, - сделал он неопределенный жест в сторону спрятавшейся во тьме деревни, - вам было бы все равно... - Да... - Ну, вот. А отношение это и к смерти вашей дочери, и к смерти Марфушки должно быть одинаково. А не одинаково оно - неси наказание за свою слабость, страдай. Страдание, как стрелка компаса, показывает, что ты сбился с дороги". В половине октября Л. Н. писал Черткову письмо, которое характеризует и его тогдашнее душевное состояние и показывает его сильную любовь к своему другу. Вот что он писал ему: "Хочется, милый друг, по душе поговорить с вами. Никому так, как вам, не могу так легко высказать, - знаю, что никто так не поймет, как бы неясно, недосказано ни было то, что хочу сказать. Вчера был очень серьезный день. Подробности фактические вам расскажут, но мне хочется рассказать свое - внутреннее. Жалею и жалею ее и радуюсь, что временами без усилия люблю ее. Так было вчера ночью, когда она пришла покаянная и начала заботиться о том, чтобы согреть мою комнату и, несмотря на измученность и слабость, толкала ставеньки, заставляла окна; возилась, хлопотала о моем... телесном покое. Что ж делать, если есть люди, для которых (и то, я думаю, до времени) недоступна реальность духовной жизни. Я вчера с вечера почти собирался уехать в Кочеты, но теперь рад, что не уехал. Я нынче телесно чувствую себя слабым, но на душе очень хорошо. И от этого-то мне и хочется высказать вам, что я думаю, а, главное, чувствую. Я мало думал до вчерашнего дня о своих припадках, даже совсем не думал, но вчера я ясно, живо представил себе, как я умру в один из таких припадков. И понял то, что, несмотря на то, что такая смерть в телесном смысле, совершенно без страданий телесных, очень хороша, она в духовном смысле лишает меня тех дорогих минут умирания, которые могут быть так прекрасны. И это привело меня к мысли о том, что если я лишен по времени этих последних сознательных минут, то ведь в моей власти распространить их на все часы, дни, может быть месяцы, годы (едва ли), которые предшествуют, моей смерти. И вот эта-то мысль, даже чувство, которое я испытал вчера и испытываю нынче и буду стараться удержать до смерти, меня особенно радует, и вам-то мне и хочется передать его. В сущности, это все очень старо, но мне открылось с новой стороны. Это же чувство и освещает мне мой путь в моем положении и из того, что было и могло бы быть тяжелого, делает радость. Не хочу писать о делах - после. А вы также открывайте мне свою душу. Не хочу говорить вам "прощайте", потому что знаю, что вы не хотите даже видеть того, за что бы надо было меня прощать, а говорю всегда одно, что чувствую; благодарю за вашу любовь. Это я позволил себе так рассентиментальничаться, а вы не следуйте моему примеру. Жаль мне только, что Галю до сих пор не удалось видеть. Вот ее прошу простить. И она, вероятно, исполнит мою просьбу". Любовь Л. Н-ча к своему другу, выражающаяся в этом письме, налагала на него значительную ответственность за его поведение в этих сложных, мучительных обстоятельствах, окружавших Л. Н-ча. Читатели этой главы заметят, вероятно, некоторые пробелы в изложении. Эти пробелы произошли по следующей причине: 1910 год, кроме текущих событий в жизни Л. Н-ча общего характера, ознаменовался еще двумя крупными событиями особого рода, повлиявшими так или иначе на конец его жизни. Одним из таких событий было составление завещания, а другим - его уход из Ясной Поляны, особенно интенсивно подготовлявшийся в этом году. Чтобы яснее изобразить эти два важные события, мы извлекли их из общего хода и посвятим каждому из них особую главу. ЇГлава 17. 1909-1910 гг. Завещание Проводя в жизнь свое мировоззрение, Л. Н-ч естественно пришел к отрицанию собственности, всегда поддерживаемой насилием. Одна из самых незаконных собственностей есть собственность литературная. Конечно, Л. Н-ч должен был от нее отказаться. Но, как и во многих других приложениях своего жизнепонимания, он встретил в некоторых членах своей семьи препятствия к осуществлению своего намерения, и борьба за это осуществление продолжалась до конца его жизни. В этой борьбе мы можем отметить три момента. Первый - это стремление Л. Н-ча освободиться от литературной собственности. Второй момент - стремление некоторых членов его семьи воспрепятствовать этому и перенести право собственности на семью. Третий момент - стремление друзей Л. Н-ча во главе с Вл. Гр. Чертковым помочь осуществлению этого освобождения для скорейшей передачи ее в общее пользование. Из сочетаний и конфликтов между этими тремя стремлениями и состоят те отношения, обострение которых доставило столько страданий Л. Н-чу, особенно в последние годы его жизни. Первый акт отказа, хотя и неполного, от литературной собственности совершился в 1891 году. Л. Н-ч, с мужеством преодолевая препятствия семейные, объявил в печати, что он отказывается от всяких прав и вознаграждения за все написанное им и появившееся в печати после 1881 года. Таким образом, он этим отказом еще оставлял в распоряжении семьи все большие художественные произведения, приносившие большой доход. В этом же году совершился раздел его земельного имущества между его детьми. Таким образом, Л. Н-ч понемногу освобождался от своего имущества еще при жизни. Через несколько лет, в 1895 году, он записал в своем дневнике, как бы он хотел, чтобы распорядились с его рукописями после его смерти. Мы поместили этот важный документ в своем месте. Здесь мы напомним только его особенный характер, вполне соответствующий тому христианскому вероучению, которое исповедовал Л. Н-ч: в пункте 4-м он говорит: "Право издания моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки, прошу моих наследников передать обществу, т. е. отказаться от авторских прав. Но только прошу об этом, а никак не завещаю. Сделать это хорошо. Хорошо это будет и для вас; не сделаете - это ваше дело. Значит, вы не готовы этого сделать. То, что мои сочинения продавались эти последние десять лет, было самым тяжелым для меня делом жизни". Здесь Л. Н-ч говорит о сочинениях первого периода, считая, что о сочинениях второго периода он уже заявил публично в 1891 г. Таким образом, это заявление дополняло предшествующее. Характерна здесь фраза: "прошу, но не завещаю". В самом деле, как может завещать христианин, т. е. требовать от своих родственников, да еще опираясь на власть, те или иные поступки, когда его не будет, когда он не будет знать тех обстоятельств, при которых эти поступки должны совершиться! Самое благое намерение может оказаться злодеянием при новых изменившихся условиях. Так думал и действовал Л. Н-ч, когда эти мысли и действия свободно выливались из его души. Марья Львовна сделала копии с этого завещания. Одна копия была отдана на хранение В. Г. Черткову, другая - Сергею Львовичу Толстому, а третья хранилась у Марьи Львовны. Осенью, перед отъездом в Гаспру, Л. Н. подписал ту копию, которая хранилась у Марьи Львовны. Таким образом, явилось уже подписанное Л. Н-чем выражение его воли. Оно хранилось у Марьи Львовны. Об этом узнал Илья Львович и сказал матери. Софья Андреевна сильно взволновалась и потребовала его себе. Но М. Л. была в это время в Пирогове. Потом совершился переезд в Крым, и дело это временно забылось. По возвращении из Крыма С. А. снова предъявила свои права на это завещание, и Марья Львовна, с согласия Л. Н-ча, во избежание тяжелых сцен перед больным Л. Н-чем, должна была отдать его матери, которая, по всей вероятности, уничтожила его. Таким образом, первая попытка Л. Н-ча выразить свою волю была, так сказать, отбита. По крайней мере С. А. так думала, не зная или забыв, что эта воля записана в дневнике и еще в двух копиях у Черткова и Сергея Львовича. Послушаем, что говорит об этом событии, о совершенном ею насилии над волей Льва Николаевича сама Софья Андреевна. Вот запись ее дневника, касающаяся этого дела: "10-го октября 1902 г. Когда произошел раздел имущества в семье нашей по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Зная ее неправдивую и ломаную натуру (*) я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за нищего, Оболенского, и взяла свою часть, чтобы содержать себя и его. Не имея никаких прав на будущее время, она почему-то тайно от меня переписала из дневника своего отца 1895 г. целый ряд его желаний после его смерти. (* Передавая точно эту запись, я не могу не возмутиться этими словами, относившимися к чистой, идеальной натуре Марьи Львовны Толстой. (П. Б.) *) Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтобы семья не продавала их и после его смерти. Когда Лев Николаевич был опасно болен в июле прошлого 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, - подписать его именем, что он, больной, и сделал. Мне это было крайне неприятно, когда я об этом случайно узнала. Отдать сочинения Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным, и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградили бы богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цетлина (евреев) и другие. Я сказала Льву Николаевичу, что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения, и если бы я считала это хорошим или справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла. И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собою и не продав никому, несмотря на предложение крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продавать его сочинений после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича дать мне эту бумагу, взяв ее у Маши. Он очень охотно это сделал и вручил мне ее. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать после смерти Льва Николаевича, сделать известной наибольшему числу людей, чтобы все знали, что Лев Николаевич никогда не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала". Эта запись дает нам ясную картину тех страстей, которые бушевали над головой Льва Николаевича и отягощали непосильной тяжестью его миролюбивую душу. Рассказ Софьи Андреевны не вполне совпадает с тем, что я передал выше и что я слышал из уст Марьи Львовны и ее мужа. Но эта разница в подробностях не имеет значения; весьма возможно, что я не совсем точно запомнил конец этого рассказа, и потому я готов принять фактическую последовательность, даваемую Софьей Андреевной. Так или иначе, но многочисленные занятия Льва Николаевича, его постоянные работы и отношения к людям, на нужды которых он всегда легко отзывался, как бы отсрочили на время вопрос о новом проявлении его воли. К тому же В. Г. Чертков, который мог бы снова возбудить этот вопрос, находился еще за границей в ссылке. По всей вероятности, узнав об уничтожении важного документа, В. Г. Чертков в переписке со Львом Николаевичем поднял вопрос о восстановлении этого документа. Весьма возможно, что Л. Н-ч сделал это и по собственной инициативе или по напоминанию Марьи Львовны. Так или иначе, но в 1904 г. Лев Николаевич пишет Черткову такое письмо: "Дорогой друг Владимир Григорьевич! В 1895 году я написал нечто вроде завещания, т. е. выразил близким мне людям мои желания о том, как поступить с тем, что останется после меня. В этой записке пишу, что все бумаги мои я прошу разобрать мою жену, Страхова и вас. Вас я прошу об этом потому, что знаю вашу большую любовь ко мне и нравственную чуткость, которая укажет вам, что выбросить, что оставить и когда и где и в какой форме издать. Я бы мог прибавить еще и то, что доверяю особенно вам еще и потому, что знаю вашу основательность и добросовестность в такого рода работе, а главное, полное наше согласие в религиозном понимании жизни. Тогда я ничего не писал вам об этом; теперь же, после девяти лет, когда Страхова уже нет и моя смерть во всяком случае недалека, я считаю нужным исправить упущенное и лично высказать вам то, что я прошу вас взять на себя труд пересмотреть и разобрать оставшиеся после меня бумаги и вместе с женой моею распорядиться ими, как вы найдете это нужным. Кроме тех бумаг, которые находятся у вас, я уверен, что жена моя или (в случае ее смерти прежде вас) дети мои не откажутся, исполняя мое желание, сообщить вам и те бумаги, которых нет у вас, с вами вместе решить, как распорядиться ими. Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения и считаю какое бы то ни было употребление их совершенно безразличным. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там. И потому издание их, если выпустить из них все случайное, личное и излишнее, может быть полезно людям, и я надеюсь, что вы сделаете это так же хорошо, как делали до сих пор извлечения из моих неизданных писаний, и прошу вас об этом. Благодарю вас за все прошедшие труды ваши над моими писаниями и вперед за то, что вы сделаете с оставшимися после меня бумагами. Единение с вами было одной из больших радостей последних лет моей жизни.

Лев Толстой".

Казалось бы, этого документа было совершенно достаточно для всех уважающих волю Льва Николаевича; но на нем не было печати власти, и он был признан недействительным. Революция 1905 года освободила ссыльных, В. Г. вернулся из-за границы и поселился близ Ясной Поляны. Очевидно, Льва Николаевича волновал вопрос, как исполнят его волю после его смерти, так как в дневнике 1908 г. он снова повторяет вкратце свою волю, высказанную им в дневнике 1905 года. Прошло торжественное время юбилея, конечно, страшно усилившее спрос на сочинения Л. Н-ча. И Софья Андреевна, учитывая момент, задумала издать новое полное собрание сочинений Л. Н. Толстого в 20 томах; пользуясь некоторыми цензурными льготами и своими связями, она решила включить в него большую часть писании Л. Н-ча религиозно-философского характера. Был составлен план на 20 томов. Конечно, это издание требовало больших затрат, и С. А. хотела получить гарантии, что ее затраты не пропадут даром, т. е. она свободна будет выпустить это издание и распродать его даже в случае смерти Л. Н-ча. Как всегда, вопрос о новом издании, предпринимаемом с коммерческой целью, сильно волновал ее, и эти волнения и соображения тяжело отражались на Л. Н-че, на его душевном и физическом здоровье. Некоторыми семейными был поднят вопрос о продаже всех сочинений Льва Николаевича одному какому-либо издателю на выгодных условиях. Л. Н. выдал еще в 80-х годах Софье Андреевне доверенность на ведение издательского дела. Эта доверенность давала ей возможность заключать договоры с типографиями и поставщиками бумаги, но никак не продавать права на печатание. Она советовалась с опытными юристами, и те убедили ее, что она не обладает никакими правами. Не видя другого исхода, С. А. решила издавать сама. Часть этого издания была выпущена еще при жизни Л. Н-ча, а часть уже после его смерти. Интересен в этом отношении рассказ родственника Л. Н-ча, Ивана Васильевича Денисенко, юриста, гостившего в это время в Ясной. Обе стороны, доверяя ему как своему человеку, обращались к нему за советом. Мы заимствуем из этого рассказа наиболее существенную часть: "В июле, когда я был в Ясной Поляне, - рассказывает Ив. Васильевич, - С. А. позвала меня к себе в спальню и, показав мне общую доверенность на управление делами, выданную ей давно уже Львом Николаевичем, спросила меня, может ли она по этой доверенности продать право издания произведений Льва Николаевича, а главное, возбудить преследование против Сергеенко и какого-то учителя военной гимназии за составление ими из произведений Льва Николаевича сборников и хрестоматий, в виду того, что эти сборники могут причинить большой материальный ущерб ее новому изданию сочинений. Я страшно был удивлен, что произведения Льва Николаевича до 81 г. не составляют ее собственности, что я ей и высказал, на что она мне ответила; что того, что она издает сочинения Льва Николаевича только по доверенности, никто не знает, и просила меня не разглашать этого. Я ответил ей, что, по моему мнению, продавать право издания сочинений по имеющейся у нее доверенности она права не имеет; для возбуждения же преследования против составителей сборников ей необходимо иметь специальную доверенность от Льва Николаевича, которую он, конечно, ей не даст. Насколько мне помнится, С. А. сказала: "А может быть, и даст, я попробую". Очевидно, С. А. "попробовала", так как Л. Н-ч записывает в своем дневнике от 12 июля: "...Вчера вечером было тяжело от разговоров С. А. о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать я не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов..." Вскоре после этого к тому же Ив. Вас. Денисенко обратился и Лев Николаевич. Ив. Вас. Денисенко так рассказывает об этом: "Кажется, на другой день после этого, днем, я пошел по аллее, проходящей между цветниками, и тут совершенно неожиданно встретил Льва Николаевича. Вид его меня поразил. Он был сгорбленный, лицо измученное, глаза потухшие, казался слабым, каким я его никогда не видал. При встрече он быстро схватил меня за руки и сказал со слезами на глазах: - Голубчик, Иван Васильевич, что она со мной делает, что она со мной делает! Она требует от меня доверенности на возбуждение преследования. Ведь я этого не могу сделать... Это было бы против моих убеждений. Затем, пройдя со мной несколько шагов, он сказал мне: - У меня к вам большая просьба, пусть только она пока останется между нами, не говорите об ней никому, даже Саше. Составьте, пожалуйста, для меня бумагу, в которой бы я мог объявить во всеобщее сведение, что все мои произведения, когда бы то ни было мною написанные, я передаю во всеобщее пользование. Кроме того, я желал бы всю землю передать крестьянам. Лев Николаевич, говоря это, был страшно расстроен и нервно возбужден. Я сказал, что исполнить его просьбу немедленно не могу, так как мне необходимо будет справиться с законами и узнать мнение некоторых юристов, и тогда я ему набросаю желаемое и пришлю из Новочеркасска. Лев Николаевич на это изъявил согласие. На другой день после этого разговора, когда он выходил на утреннюю прогулку, Лев Николаевич меня встретил и, отозвав в сторону, сказал: - Ах, ах, что я вам вчера сказал! Я так был расстроен, что забыл, что я землю уже давно отдал детям и жене, а насчет моих сочинений вы все-таки сделайте то, о чем я вас просил". Ив. Вас. Денисенко по возвращении домой писал об этом Л. Н-чу, но письмо это почему-то не дошло до него. Эти вопросы сильно волновали Л. Н-ча: в дневнике того времени он записывает: "25 июля. Вчера говорил с Иваном Васильевичем. Как трудно избавиться от этой пакостной грешной собственности. Помоги, помоги, помоги..." В сентябре 1909 года Л. Н-ч гостил у Черткова в Крекшине, под Москвой, в имении его родственника Пашкова. В дневнике Л. Н-ча 17 сентября записано: "Говорил с Чертковым о намерении детей присвоить сочинения, отданные всем. Не хочется верить". Тогда же, в Крекшине, было написано первое формальное завещание, подписанное тремя свидетелями. Алекс. Борис. Гольденвейзер, один из подписавших, так рассказывает об этом событии в своих воспоминаниях: "Я застал всех очень расстроенными. Анна Константиновна сказала мне: - Как хорошо, что вы приехали. Л. Н. решил сделать завещание и хотел вас просить быть свидетелем. Меня это известие очень взволновало и очень тронуло как свидетельство доверия Л. Н-ча ко мне. Мы в течение дня несколько раз совещались о той форме, в какой завещание должно быть написано для того, чтобы оно имело юридическое значение, так как Л. Н-ч решил сделать завещание, имеющее не только моральное значение, имея полное основание думать, что в противном случае его воля останется не выполненной. ...Вернувшись с прогулки, Чертков передал нам текст завещания, выправленный и пополненный рукою Л. Н-ча на листе с составленным нами вчера конспектом. Ал. Львовна переписала этот текст, а Лев Николаевич пошел к себе работать. Л. Н. работал у себя довольно долго, и мы стали беспокоиться, что Льву Николаевичу не удается подписать переписанное Ал. Львовной завещание. Но вот Л. Н-ч вошел в маленькую комнатку, в которой мы все его ждали. У него был очень торжественный вид, он, видимо, был взволнован. Он сел за стол, бегло взглянул на переписанный текст, взял перо и подписал. Вслед за ним подписали свидетели: я, Калачев и Сергеенко (сын). Л. Н-ч встал и поблагодарил нас, пожав нам руки". Вот текст написанного тогда завещания: