logo search
Бирюков,Т

1910 Г., окт. 31, 4 ч. Утра.

"Милые друзья Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем "испытании". Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю". Уже после смерти Л. Н-ча, через несколько месяцев, сестра его Марья Николаевна писала С. А.: "Когда Левочка приехал ко мне, он сначала был очень удручен, и когда он мне стал рассказывать, как ты бросилась в пруд, он плакал навзрыд, я не могла его видеть без слез; но про себя он мне ничего не говорил, сказал только, что приехал сюда надолго, думал нанять избу у мужика и тут жить. Мне кажется, что он хотел уединения, его тяготила яснополянская жизнь (он мне это говорил в последний раз, когда я была у вас) и вся обстановка, противная его убеждениям; он просто хотел устроиться по своему вкусу и жить в уединении, где бы ему никто не мешал. Так я поняла из его слов. До приезда Саши он никуда не намерен был уезжать, а собирался поехать в Оптину пустынь и хотел непременно поговорить со старцем. Но Саша своим приездом на другой день все перевернула вверх дном. Когда он уходил в этот день вечером ночевать в гостиницу, он и не думал уезжать, а сказал мне: "до свиданья, увидимся завтра". Каково же было на другой день мое удивление и отчаяние, когда в 5 час. утра (еще темно) меня разбудили и сказали, что он уезжает. Я сейчас же встала, оделась, велела подавать лошадь, поехала в гостиницу, но он уже уехал, и я его так и не видала". Заимствуем описание последнего вечера и ночи, проведенных в Шамардине, из записок Александры Львовны. Вот что она рассказывает об этом: "Мы сидели за столом и смотрели в раскрытую карту, форточка была растворена, я хотела затворить ее. - Оставь, - сказал отец, - жарко. Что это вы смотрите? - Карту, - сказал Душан Петрович, - коли ехать, то надо знать куда. - Ну, покажите мне. И мы все, наклонившись над столом, стали совещаться, куда ехать. Воспользовавшись этим, я незаметно для отца одной рукой прихлопнула форточку. Он был разгорячен и легко мог простудиться. Предполагали ехать до Новочеркасска, в Новочеркасске остановиться у Денисенко (дочери тети Маши), попытаться взять там, с помощью мужа ее, Ивана Васильевича Денисенко, заграничные паспорта и, если это удастся, ехать в Болгарию. Если же нам не выдадут паспорта, то ехать на Кавказ. Разговаривая так, мы незаметно для себя все более и более увлекались нашим планом и горячо обсуждали его. - Ну, довольно, - сказал отец, вставши из-за стола, - Не нужно никаких планов, завтра увидим. Ему вдруг стало неприятно говорить об этом, неприятно, что он вместе с нами увлекся и стал строить планы, забыв свое любимое правило жизни: жить только настоящим. - Я голоден, - сказал он. - Что бы мне съесть? Мы с Варей привезли с собой овсянку-геркулес, грибы, яйца, спиртовку и живо сварили ему овсянку. Он ел с аппетитом, похваливая нашу стряпню. Об отъезде больше не говорили. Отец только несколько раз тяжело вздыхал и на мой вопросительный взгляд сказал: - Тяжело. У меня сжималось сердце, глядя на него: такой он был грустный и встревоженный в этот вечер, мало говорил, вздыхал и рано ушел спать. Мы тоже тотчас же разошлись по своим комнатам, и так как очень устали с дороги, заснули как убитые. Около 4-х час. утра я услыхала, что кто-то стучит к нам в дверь. Я вскочила и отперла. Передо мной, как несколько дней назад, снова стоял отец со свечой в руках. Он был совсем одет и, как тогда, сказал: - Одевайся скорее, мы сейчас едем. Я уже начал укладывать свои вещи, пойди, помоги мне. Он плохо спал, его мучила возможность приезда С. А. В 4 часа он разбудил Душана Петровича и послал его за нашими ямщиками, которых мы, на всякий случай, оставили ночевать. Он не позабыл распорядиться о лошадях и для нас с Варей и послал службу из монастырской гостиницы на деревню за местным ямщиком. Было совсем темно. При свете свечи я торопливо собирала вещи, завязывала чемоданы. Пришел Душ. Петр., козельские ямщики подали лошадей, нашего же ямщика все еще не было. Я умоляла отца уезжать, не дожидаясь нас. Он очень волновался, несколько раз посылал на деревню за лошадьми и наконец решил уехать. На одного ямщика сел отец с Душ. Петр., на другого положили вещи. Я едва успела накинуть на отца свитку и с помощью служки уложить вещи в другой тарантас, так он торопился; и они уехали, так и не простившись с тетей Машей и Лизанькой". О конце этого путешествия рассказывает нам сам Лев Николаевич в своем дневнике; вот его последняя запись: "3 ноябр. Все там, в Астапове. Саша сказала, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, но в 5-м часу стало знобить, потом 40 град. температуры, остановились в Астапове. Любезный нач. стан. дал прекрасных две комнаты. Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Ч. Говорят, что С. А. К ночи приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденв. и Ив. Ив. Вот и план мой... Fais ce que doit, adv... И все на благо и другим, и главное мне..." Так совершился уход Л. Н-ча, подготовлявшийся долго и завершившийся его болезнью и кончиной на станции Астапово. Моя горячая и неизмеримая любовь к великому учителю жизни не позволяет мне разбирать и критиковать его поступок. Преклоняюсь перед величием его подвига. Трудно судить нам, где нужно было проявить более силы самоотвержения: в том, чтобы остаться, или в том, чтобы уйти. Он выбрал последнее. Такова была его воля. Глава 19. 1910 г. Болезнь и кончина Начало болезни Л. Н-ча описано Александрой Львовной в ее воспоминаниях; заимствую оттуда наиболее существенные места. Л. Н-ч заболел еще в поезде, к большой тревоге сопровождавших его друзей. Александра Львовна записывает так: "Жар у отца все усиливался и усиливался, заварили чай и дали ему выпить с красным вином, но и это не помогло, озноб продолжался. Не могу описать того состояния ужаса, которое мы испытывали. В первый раз в жизни я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом, и нет дома, нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком. Проехали Данков, подъехали к какой-то большой станции. Это было Астапово. Душ. Петров, куда-то убежал и через четверть часа вернулся с каким-то господином, одетым в форму начальника станции. Начальник станции обещал дать комнату в своей квартире, где бы можно было уложить в постель больного, и мы решили здесь остаться. Отец встал, его одели, и он, поддерживаемый Душ. Петровичем н начальником станции, вышел из вагона, мы же с Варей остались, чтобы собрать вещи. Когда мы пришли на вокзал, мы нашли отца, сидящим в дамской комнате. Он сидел на диване в уголке в своем коричневом пальто и держал в руке палку. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. На мое предложение лечь на диван он отказался. Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прихода Л. Н-ча. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили. Душ. Петров., Варя и начальник станции ушли приготовлять комнату. Мы сидели с отцом и ждали. Но вот за нами пришли. Снова отца взяли под руки, с одной стороны Душ. Петр., с другой начальник станции. Когда проходили мимо публики, столпившейся в зале, все снимали шляпы; отец, дотрагиваясь до своей шляпы, всем отвечал на поклоны. Я видела, как трудно было ему идти: он то и дело покачивался и почти висел на руках тех, кто его вел. Когда вошли в комнату начальника станции, служившую ему гостиной, там уже была поставлена у стены пружинная кровать, и мы с В. М. тотчас же разложили чемоданы и принялись стелить постель. Отец сидел в шубе на стуле и все так же зяб. Когда постель была готова, мы предложит ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что он не может лечь, пока все не будет приготовлено для ночлега, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние, то, которое бывало и прежде. В такие минуты он терял память, заговаривался, произнося какие-то непонятные слова. Ему, очевидно, казалось, что он дома, и он был удивлен, что все было не в порядке, не так, как он привык дома. - Я не могу еще лечь, сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул. Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик была поставлена свеча, спички, положена его записная книжечка, фонарик и все, к чему он привык дома. Когда все было сделано, мы снова стали просить его лечь, но он все отказывался. Мы поняли, что положение очень серьезно и что, как это бывало и прежде, он мог каждую минуту впасть в беспамятство. Душ. Петр., Варя и я стали понемногу раздевать его и, не спрашивая его более, почти перенесли на кровать. Я села возле него, и не прошло 15 минут, как я заметила, что левая рука его и левая нога стали судорожно подергиваться. То же самое появлялось временами и в левой половине лица. Мы все страшно испугались. Нам всем было ясно, что положение очень, очень опасное, и что плохой исход может наступить каждую минуту. Мы попросили начальника станции послать за станционным доктором, который бы мог, в случае нужды, помочь Душ. Петровичу. Дали отцу крепкого вина, стали ставить клизму. Он ничего не говорил, только стонал, лицо было бледно, и судороги, хотя и слабые, продолжались. Часам к 9-ти стало лучше. Отец тихо дышал, дыхание было ровное, спокойное. Проснувшись, отец был уже в полном сознании. Подозвав меня, он улыбнулся и участливо спросил: - Что, Саша? - Да что же, нехорошо. Слезы были у меня на глазах и в голосе. - Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе. К ночи стало еще лучше. Поставили градусник - жар стал быстро спадать, и ночь Л. Н-ч спал хорошо. Разумеется, никто из нас не раздевался, - и мы все сидели по очереди у постели больного, наблюдая за каждым его движением; среди ночи он подозвал меня и оказал: - Как ты думаешь, можно будет завтра нам ехать? Я сказала, что по-моему нельзя, придется в лучшем случае переждать еще день. Он тяжело вздохнул и ничего не ответил. Страдая так, как он страдал в эти минуты, и душевно, и физически, он все время помнил о других: - Ах, зачем вы сидите! Вы бы шли спать, - несколько раз в течение ночи обращался он к нам. Иногда он бредил во сне, и всякий раз бред его выражал страх перед тем, что ему не удастся уехать. - Удрать... удрать... догонит... Он просил не сообщать в газету про его болезнь и вообще никому ничего не сообщать о нем. Я успокаивала его; его спокойствие было мне дороже всего и всех в мире. 1-го ноября утром, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние отца довольно бодрое, заговаривает о том, что надо ехать дальше. Его, по-видимому, очень беспокоило, что могут узнать, где он, и что моя мать приедет, и он, подозвав меня, продиктовал мне следующую телеграмму Черткову: "Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, очень боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите". Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной. Я не закрывала глаза на то, что на мне лежит громадная ответственность; но за эти несколько дней положение нашей семьи изменилось. Мой отец сам оставил свою семью, порвал с ней. Я не могла и не хотела уже считаться с матерью и братьями; но, с другой стороны, я считала себя обязанной известить их, так как обещала дать им знать в том случае, если отец заболеет. Вот почему я и спросила отца, желает ли он, чтобы я дала знать матери, братьям и сестре в случае, если болезнь его окажется серьезной. Он очень встревожился моими словами и несколько раз очень убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни. - А Черткова я желал бы видеть, - прибавил он. Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания: "Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться с вами. Фролова" (мой псевдоним). На что получила через несколько часов ответ, что Чертков будет на следующий день, утром, в Астапове. В это же утро отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжечку: "Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Его". Я записала и ждала, что он будет диктовать дальше. - Больше ничего, - сказал он. Он пожевал некоторое время, как бы обдумывая что-то, и потом, снова подозвав меня, сказал: - Возьми записную книгу и перо и пиши. Или еще лучше так: "Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлениями (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение это своей жизни с жизнями других существ совершается любовью. Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет бога, тем больше истинно существует. Бога мы признаем только через сознание его проявления в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни, основанное на нем, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого бога, и в руководстве своей жизни, основанном на этом сознании". Через некоторое время он снова подозвал меня и сказал: - Теперь я хочу написать Тане и Сереже. Его, очевидно, мучило то, что он просил меня не вызывать их телеграммой, и он хотел объяснить причину, почему он не решается видеться с ними. Привожу здесь целиком это в высшей степени трогательное и сердечное письмо: